Сегодня и вчера
Шрифт:
— Это верно, отец, — согласился Василий Миронович. — Сталь, как и кирпичи. Не узнаешь, где твое, где товарищево. И я как-то всегда болел за то, что ты не можешь сказать, что вот этот, скажем, твой паровоз бежит или этот путь твоими стальными рельсами пролег.
— Что сделаешь, сын! — снова прищурился Мирон Петрович. — Такова и вся моя жизнь. Негде мне свое имя-фамилию поставить. Ну вот ту же революцию взять… К примеру, Зимний дворец. Я ведь его тоже брал. Не последним через дворцовые ворота перелезал. А вот какая именно часть Зимнего дворца мною взядена и не знаю. А плохо ли, скажем, хоть одну колонку или даже ступеньку себе по законным заслугам приписать? Ведь ступил
Старик Тагильцев умолк. Снова раскрыл стручок и снова вынул из него бобовые зерна и принялся их с хрустом есть.
Василий Миронович и Мироша перестали рвать бобы. Тому и другому стало как-то не по себе. Особенно когда карие глаза Мирона Петровича поглядывали на них смеясь, сверкая ласковой искоркой.
Вечером Василий Миронович отправился с сыном на пруд.
Будто бы погулять в воскресный день. А на самом деле ему нужно было поговорить с Мирошей. И он сказал:
— Не деду до нас, а нам с тобой до него расти надо! Слов нет, хорошо тому, кто через свой труд может видеть свою жизнь в печах, в трубах, в липках Или, скажем, в кварцевом камешке, в золотой жилке… Это очень хорошо. Только дедушкина жизнь была как сталь. Для всех разлилась она по тысячам поделок, поковок, отливок. И ему как будто не на что пальцем ткнуть и даже самому себе сказать: «Это мое». А между тем так ли это? Так ли?..
Тут Василий Миронович усадил сына на бережок, и они оба принялись говорить о дедушке.
И оказалось, что дедушка Мирон с первого дня встречи с Владимиром Ильичем Лениным отдавал все силы, всю жизнь людям. Не думая о своих успехах и забывая о заслугах, он прожил для народа.
И вдруг Мироша так ясно понял, что пришкольные липки он сажал и холил для себя. Для того чтобы прославиться, он поймал двух больших ершей и так хорошо выкрасил школьную доску.
Возвращаясь домой, Мироша незаметно швырнул кварц с золотой жилкой на школьный двор и подумал: «Пусть другие найдут…»
Отец заметил это и, ничего не говоря, крепко пожал своему сыну руку.
Этим вечером в душу Мироши вошло что-то новое, очень хорошее и высокое. А на другой день утром дедушка, удивившись, вдруг спросил внука, который, щурясь, уставился на старика:
— Миронька! Откуда у тебя в глазах такой хитроватый прищур обнаружился?
— Знамо дело, откуда… — вместо Мироши ответила его бабушка и, не договорив, принялась целовать внука в дедушкины глаза с искоркой.
Набольший
В деревне Карасинская я не был года три. Меня переводили под Славгород. А потом я вновь вернулся в знакомую деревеньку и снова поселился у Тычкиных.
Тычкины меня приняли как родного. И мне было радостно встретиться с этой крепкой, старожильской сибирской семьей. Разговаривая о том о сем, старуха спросила меня:
— А шапку-то хоть нажил там?
— Нажил, — ответил я, — да прожил. Заячья была. Износилась.
— Корсачью надо. Тебе этот мех к лицу, — посоветовала невестка Тычкиных Настя. — Споймал бы корсачка, вот тебе и треушок.
— Да как я его поймаю? Это ведь хитрый зверь.
— А ты его выдыми — да сеткой. Мой набольший тебя научит, — сказала
— Да сколько же лет теперь твоему набольшему?
— Порядком уж. Мужик в полную силу. Девятый год Степе на той неделе пошел.
— Ну, тогда нечего говорить, — согласился я с тем же юмором без улыбки, какой свойствен был Тычкиным, да, впрочем, многим сибирякам.
…И мне вспомнился дождливый осенний день. В луже посреди двора стоял Степочка. Он был в одной короткой рубашонке и в сапогах. Степочка размахивал кнутом, он сражался с драчливым петухом. Петух набрасывался на него, а Степа, стоя посреди лужи, был защищен водой. Озлобленный петух забежит в лужу по шпорину — и с криком обратно. А мальчик тем временем успевает стегнуть кнутом петуха. Озлобленная птица с криком взлетает и снова предпринимает атаку. А Степа смеется, дразнит петуха. Его синие глазенки горят воинственным задором., Ветер раздувает удивительно белые и тонкие волосы. Он без штанов. Ножонки его порозовели на холодном ветру. На голени заметна царапина — петух успел изловчиться и поранил противника… Птица снова с криком переходит в наступление и, поскользнувшись, оказывается в луже. Мокрый и обескураженный, петух дает тягу. Степочка звонко хохочет. Смеется и счастливая мать, тайно вместе со мной наблюдавшая из окна сцену боя драчливого петуха с ее сыном.
Степу зовут домой. Моют в корыте. Он капризничает. Скандалит. Жалуется на мыло, попавшее в глаза. Потом пьет теплое молоко и укладывается спать.
…И вот теперь, спустя три года, вошел в горницу крупный розовощекий парень. В плисовых штанах, заправленных в сапоги. В вышитой косоворотке. Он не узнал меня — забыл. Но сказал:
— Здорово живем!
Я поздоровался с ним и спросил:
— Правда ли, Степан, что ты корсаков можешь выдымливать?
— Могу, да дельных напарников нет. Им бы торопиться только. А зверя с умом выдымливать надо. Ждать.
— Это верно, — согласился я. — Ты меня возьми.
— А чем дымить у тебя есть? Свое дымило я на два капканчика променял.
— Найдем, Степа! Найти бы нору.
— Эка невидаль! Я их штук пять заприметил. Хоть одна-то из них будет не пустая.
— Не может иначе и быть, — со всей серьезностью подтвердил я. — Значит, по рукам?
— По рукам, — сказал Степа и попросил у бабушки есть.
Ел он тоже солидно, аккуратно, не роняя крошек, как бабушка учила. Не залюбоваться таким парнем — значит ничего не понимать в детях.
Дымило я нашел. Оно ничем не отличалось от дымарки, какой обычно окуривают пчел. Разница была лишь в наконечнике в виде изогнутой трубки, которая вставлялась в нору.
Мы вышли в степь утром. Я нес дымило, а Степа — сетку с обручем. Даже две.
Перевалив невысокую гриву, мы оказались на пустынной целине.
— Это самое корсачье место, — предупредил меня Степа. — Бросай курить, Федор, они, как кержаки, дыму не любят.
Степа шел точно к норе и, когда подвел меня к ней, тихо сказал:
— Это первая. Ищи выходы. Их у них не по одному.
До этого я знал, что корсаки, как и лисы, вырывая нору, делают несколько выходов на случай опасности. Вскоре я их нашел два, кроме главного, который Степа называл «большими воротами».
На выходы были положены сетки с обручами. Сетки Степа распер и приподнял стеблями полыни, чтобы корсак, выскочив, не встретил препятствия. Обручи сеток Степа прикрепил дужками из толстой проволоки.
— А теперь давай забивать этот ход, который ты не приметил, — указал он на третий выход норы, вовсе не щеголяя своим охотничьим превосходством.