Сегодня и вчера
Шрифт:
— И помогало?
— Помогало. Ко мне он не приходил ни разу. А потом мы построили новый дом.
— Значит, ты уже стал ее мужем? — опять перебила Дарья Степановна.
— По жизни — да. А по сути дела остался управляющем ее фермой, потому как по бумагам ферма перешла ей и ее дочери. И мне даже в голову не приходило, что могло быть как-то по-другому. А когда я вошел в курс и прикупил соседнюю ферму, а потом еще три, стал понимать, кто на ферме мужик, кто барин. Все оказалось записано на нее, а у меня как бы жалованье на личные расходы… Так и шло. Удесятерил капиталы
— Вот тебе и на! Как же это ты, серый, дал овце себя слопать? — подзадорила Дарья, чтобы узнать возможно больше о Трофиме.
— Что теперь сделаешь? Сначала жизнь не начнешь. Я-то, как видишь, еще косить могу, а она из кресла не вылазит, но свое, ведьма, требует. В постель ее отнеси да из постели вынь. Не тяжело хоть… в ней и двух пудов нет, да тягостно… Чужая она мне. Сколько за ногтем черно — чувства не осталось к ней. Одна злоба. И если я смиряю свою злобу, так только тем, что господь за тебя карает меня. Терплю.
— И что ты теперь думаешь? — спросила Дарья.
— А что я? Весь я тут. Эльза завещала ферму своей дочери Анни. Она замужем. У нее два сына. Это не мои внуки. Ее муж не мой зять. Он неплохой человек, но глуповат. Ферму он пустит на ветер на другой же день, как меня не будет. Эльза знает, что ферма — это моя жизнь. Поэтому она в завещании написала: если ее дочь Анни захочет, чтобы ее фермой управлял кто-то другой, кроме меня, она обязана выплатить мне треть всех капиталов. Да разве она захочет этого? Анни не дура. Она знает, что без меня не будет ни ее, ни фермы. Она, как и мать, будет держать меня своим почетным батраком.
Из груди Трофима вырвался вздох, похожий на стон:
— Эх! Если бы можно было купить у Эльзы ферму… Купить, а потом продать другому человеку.
— Зачем, Трофим? Что ты? — удивленно спросила Дарья Степановна.
— Как зачем? Тогда у Эльзы не будет дома, который она любит. Не будет сада, которым она не надышится. Не будет пруда. Ничего не будет. Ей придется нанимать квартиру и умирать в чужом доме.
— А… ты куда денешься?
— Я? Я уеду в Данию или в святую землю. Мало ли я куда могу уехать…
— В Россию, может быть?
— А может, и в Россию. Я ведь здесь никого не убил. Я ни в чем не грешен перед вашей властью. Ну а то, что я не могу думать так, как все вы, — это вопрос десятый, особенно для сторожа при хлебном складе.
— Горестна твоя судьба, господин почетный батрак. Но ведь ты был сам ее хозяином. Твоя и теперь власть над ней. Тебе, я вижу, хочется, чтобы я пролила слезу, простила да посочувствовала. Зачем это тебе? Разве дело в моем прощении! Разве ты виноват только передо мной? Ты бы хоть задумался над этим. Загляни себе в душу и посмотри: винишься ли ты перед этой землей?
Дарья встала со скамьи. Выпрямилась. Она обвела взором зеленые просторы лесов и полей, синеющие у горизонта горы и дальние дымы заводов.
— И если в твоей душе нет покаянного чувства, которое тебе дороже твоей жизни, значит, все, что я слышала от тебя, была игра —
— А если правда? Если я хочу остаться здесь, что ты про это скажешь?
— Ты все «если бы» да «кабы».
— Так ведь, и ты ни да, ни нет.
— Хватит из пустого в порожнее. А то не ровен час деда Дягилева разгневишь в могиле. Выскочит старик да скажет: «И передо мной винись, ворюга, за николаевские рыжики…» Не такое это простое дело: «А если я хочу остаться»! Я вот, например, не вижу, не могу себе представить тебя на родной земле.
— А в земле?
— Такие раньше срока в землю не уходят. Хоть и смердят, а думают, как бы еще подольше посмердить наперекор другим. Ферму бы купить да потом ее перепродать другому… Эх ты! Твоя ли ферма, чья ли — все равно ее не унесешь в могилу. За что же мстить Эльзе? За любовь? За то, что она боялась выпустить из своих рук аркан и потерять своего коня… Так старуха же, понять ее надо.. — Тело-то хоть и умерло, а сердце-то еще стучит… Иди, иди, не оглядывайся. Покойники огляда не любят.
Они шли молча. Каждый со своими мыслями. Прощаясь, Дарья сказала:
— Сумел бы хоть уехать по-человечески, а большего-то мы и не хотим от тебя.
Трофим направился на Ленивый увал, а Дарья — в свой вдовий дом. Теперь ею все высказано, и встречаться ей с Трофимом, пожалуй, незачем.
Так она думала, когда солнце еще не село. Мы дадим ему сесть за дальнешутемовский лес, а потом отправимся в Дом приезжих.
XLIV
Вечером Трофим напился. Он выпил литр водки и чекушку смородиновой. Таким его не видели ни Тейнер, ни Тудоев, ни Пелагея Кузьминична.
Трофим последними словами материл Эльзу на весь Ленивый увал. Когда его попытались запереть в комнате, он выломал дверь вместе с дверной коробкой. Язык его заплетался, но на ногах он стоял твердо.
Тейнер принимал немало мер, чтобы угомонить его. На английские фразы Джона он отвечал русской бранью и называл Тейнера клещом на его теле, который пьет его горе для-ради долларов.
Наконец Трофим снял шляпу и запел:
Вихри враждебные веют над нами…Тудоиха стала звонить Бахрушину. А Трофим был уже в селе…
«Темные силы нас злобно гнетут…» — горланил он на всю улицу. Единственный милиционер, не служивший, а лишь квартировавший в Бахрушах, не знал, что делать.
С одной стороны, явное нарушение. С другой — иностранный подданный с непросроченной визой. И поет не что-нибудь, а то, что надо, хотя и сбивается в мотиве.
— Кончено… Все кончено! — кричал Трофим под окнами бахрушинского дома. — Все кончено, Петька. Я остаюсь в Бахрушах. Давай делиться. Выбирай, которую половину дома берешь ты. Мне все равно. Как скажешь, так и будет. Я хочу умереть там, где я родился. И нет такого советского закона, чтобы дом оставляли одному сыну, когда их два. Я — кровный сын Терентия Бахрушина. Меня обманули белые… Дай мне бумагу, я напишу прошение в колхоз…