Сегодня и завтра, и в день моей смерти
Шрифт:
До чего же узок наш мирок. Кажется, далеко ль до Андрюши Салунина (тридцать шагов), а видимся редко. Ему хуже. Вчера вывезла его бабушка на коляске в раздевалку. Кругом гомонили прогулочные. Он глядел пригвожденно в окно -- не отзываясь на это. Чем же мир этот, "зловещий праздник бытия", лез в его светлую душу? Желтым зданьем котельной? кирпичной трубой? насыпью, по которой бежали веселенькие вагоны? Я присел перед ним, что-то спрашивать начал. Ни слова в ответ. Не отвел глаз от окна. Но из вежливости хотел разлепить губы -- улыбнуться, ответить. Не вышло. Лишь глазенки светлые так недвижно, печально, всезнающе уходили вдаль, прощались, что стало мне страшно. Господи, в четыре-то года! И такая нездешняя тоска коченела в них, что и спрашивать нечего было и сказать тоже. Седенький гормональный пушок поблескивал в майском свете на раздутых, но уже поблекших щеках, и никак не представить было, что всего лишь
В один из дней Лина привозит Нину Акимовну. По дороге, в такси, с неудовольствием глянув друг на друга, они думают целых две мили об одном и том же: отчего это на них одинаковые приютские костюмы? Из толстого зеленого, чернополосатого драпа с меховой оторочкой. Наконец старшая не выдерживает: "Вы не скажете, Линочка, где вы это шили?" -- "Гм... у одной знакомой".
– - "Ее случайно, не Эльзой зовут?" -- "Ага, ага!.." С тех пор они подружились.
Расплескав ночную лужу, замерли шины, распахнулись дверцы. "Может, здесь, Александр Михайлович?" -- кивнула Акимовна на стол, сверилась с небом: светло ли от молочно затянутой кисеи. Было выхлопотано разрешение на консультации специалиста, но где смотреть? Нина Акимовна, несмотря на свой чин, была скромна и неприхотлива, кабинета не требовала, эскорта да почестей не ждала, и обычно устраивались мы в раздевалке, но сегодня требовалось "штормовое предупреждение" нашим лечащим. Усадил на стол, отвернулся, сжалось. Как всегда. А теперь, после Гробштейна, особенно. Солнце тускло процеживалось сквозь серые облака, и поэтому тщетно ловил лоринголог своим дырчатым зеркалом зайчика. И пошли в раздевалку. А ты плакала, не давалась: "Папа, руку!.." -- "Лера, ты всегда была умницей, а теперь я не узнаю тебя...-- и сама пошла красными пятнами.
– - Ну, все, все, успокойся, -разогнулась, подняла ко мне лицо.
– - У меня такое впечатление, что это уменьшилось вдвое". Положил я правую руку Нине Акимовне выше плеч и противу всех правил, приличий так провел от шеи до лопаток, что... встретил несказанно удивленный ее взгляд, погасил его глазами, губами: "Спасибо... спасибо, Нина Акимовна".
И ходил о н сомнамбулически, но проворно и на радостях даже доел твой рассольник, котлету, компот залпом выхлебал. И еще знал, что там, на лестнице, сидит Лина, терпеливо ждет. Вышел к ней, притушив радость: мало ли что могла ей сказать по дороге Акимовна. "Сашенька!..
– - сияла навстречу.-Ну, уложил? Поела? Ах, ты сам поел, ах, ты, мой миленький!.. Ну? Ты слышал? Знаешь, что она мне сказала? Сожмите все в кулак, никому ничего не говорите, но у Лерочки ничего нет..." -- "Пойдем..." -- толкнул дверь.
Я забыл об этом, забыл, но вчера напомнила Лина: "Знаешь, как ты меня тогда целовал! Несколько раз. Какой ты был счастливый!"
А время фасует: кого в целлофан, кого... Соседки твои по палате выписываются, и ты плачешь: "Да-а, Таня уходит, а я..." Но не только такие легкие -- наши тоже перемещаются: на две недели уехала домой в Выборг Люся с Викой. "Там у нас балкон и вокруг столько зелени. Лечения активного нет, что нам здесь торчать". Лишь Андрей Салунин никуда не торопится. Давно и безвылазно живет бабушка в боксе. И отец, невысокий, в кожаной куртке, с горестно сведенным лицом торопливо выныривает из ленивой студенческой толчеи, царапается на гремучий подоконник: я здесь, я пришел, я принес! Ох, зачем же он носит, все стоит, наползает с тумбочек на подоконник, стекает на пол, к ножкам кровати. Он цепляется за ржавую жесть, так что пальцы белеют, безнадежно вопрошает глазами: как? "Плохо... плохо..." -- лишь губами шепчет бабушка, отворачивая от внука запекшееся лицо. Тяжеловатое, сильное, оно пламенеет землисто и, когда наклоняется над внучонком, сколько нежности в этих мрачных глазах, сколько горькой обиды,
– - Здравствуйте!..
– - со вздохом, шевельнувшим клейкие листья, подсаживается ко мне женщина лет тридцати пяти.
– - Обход?
– - кивнула на стекла, и недобрая усмешка прошлась по губам.
Изо всех родителей эта мне ближе всех. Познакомились (без имен) так: банку земляники не могла скормить девочке. Пронес, втихаря отдал. На лице этой матери та же каинова печать, что на нас. Непримиримая к горю, к несправедливости -- божьей, людской ли -- не все ли равно. Жжет ее, горит несмиренная боль. Девочке лет двенадцать, очень славная, исхудалая, бледная. "Когда ей был год, -- рассказывала, -- сепсисом переболела. Уже тогда врач сказал мне: "Лучше бы она у вас умерла". Да, так и сказал. Но прошло, и мы думали... А потом началась у нее каменная болезнь. Везде камни. В печени, в почках, во всем организме. А сейчас признают... не совсем еще, но предполагают портальную гипертензию. Это когда сосуды лопаются. Кровотечение сильное было".
Вчера видел мужа. Он военный, но был в штатском. Лицо умное, худощавое, резкое. Курил отрешенно, одну за другой. И лицо тоже в сером пламени.
"Машина Тура...
– - проводила глазами неторопливый ЗИМ, шофера-патриция.
– - Мы у него были. Пятьдесят рублей за визит. Бесполезный. Пять минут потратил. Правда, этот с учителей и медиков не берет. Благородный".
– - "И куда ему? Вдвоем ведь, говорят, с сестрой живет, никого нет, да и ставка, наверно, за тыщу".
– - "Ну, как же, не помешают. Вот, машины содержать надо. У него еще одна. И вообще. Сам он, правда, не берет, но сестра не проворонит. О-ох, откуда все это берется, бедные, бедные дети!"
Утром, торопливо проходя к раздевалке, вижу, как ты стоишь у окна, показываешь куда-то рукой. И другие дети расставились у всех окон, возбужденно переговариваются. Лица веселы, а из коридора даже на улицу прорывается: "Дети, идите все по палатам!" В дверях ночная сестра столкнулась с денной. Расступились, примяли разговор. "Как Андрюша?" -привычно спросил. "Какой Андрюша?
– - игриво вскинула лицо ночная сестра.
– Андрюша приказал долго жить! В четверть двенадцатого. Да, тяжело. Очень мучился", -- уже иначе, по-человечески. Прислонился я к шкафу, не мог туда сразу войти. "Стауска не спеся, доошку пеешья... пъятите, бауска". Платите, платите, Бабушка, не трояк -- Андрюшу. "Папа!..--подбежала ко мне, заглядывая пытливо и весело.
– - Это правда, что
Андрюша умер?" -- "Какой Андрюша?" -- отрастерянности машинально подсунул ворованное. "Наш, цыпленок жареный. Его только что вынесли. На носилках. Туда..." -- рукой проводила товарища. "Нет, его... перевели в другую больницу",-- и подумал: где нет врачей. "А зачем тогда его простыней накрыли?" Неужели
не могли раньше, за всю ночь? "Папа, он умер?" -- "Нет, просто ему плохо, и его перевели".
– - "И накрыли лицо, да?" -- уже засомневалась. "Что ж, так делают". Да, когда умирают. "А куда его перевели?" - "В Курск... повезут".
– "А почему в Курск? Он ведь из Воронежа. А девочки говорят -умер".
И весь день, до обеда со мной и до ужина с мамой возвращаешься ты к Андрюше, веря нам и не веря.
– - Слыхали?
– - подходит жена военного во дворе.
– - Ну, как же так можно?
– - хватается за щеку, лицо налито темно-бурым гневом.
– - Продержать в боксе всю ночь. Говорят, хороший мальчуган был.
– - Что вы! Таких я не видел!
– - Вот, так оно и бывает. А тут вышли мы с ней, и еще двоих, одного за другим, несут. Отсюда...
– - кивнула на хирургию.
– - Как на грех.
Ее это мучит, а вот идет Бабушка. В кофейном пальто, затертом, с лицом сухим, строгим, одеревяневшим. Здоровается. С одним, с другим, с третьим. Сдержанно и бесслезно. Молчаливая гардеробщица встает к Бабушке, будто к самому Туру. И тогда-то она рассказывает: "Я знала. Как только у него понос начался, поняла. Он мне говорит: бабуля, я умру. А я ему: что ты, Андрюшенька, лучше я умру, а ты живи...
– - достала платок, промокнула глаза.
– - Нет, говорит, бабуля, я тебя люблю, ты живи, а я умру. Ему так худо было...
– - в голосе этом гордом, басовитом так жалобно, разрывающе задрожало.
– - Стонал все: доктора... доктора... профессора, пожалуйста. И никто не подходит. Ни-кто...Доктора... профессора, пожалуйста..."