Секретный дьяк или Язык для потерпевших кораблекрушение
Шрифт:
Глава I. Остров Симусир
Туман снесло.
Из ничего, из белесой холодной мглы, из смутного влажного молчания постепенно выявились, выступили плоские, голые, ободранные всеми ветрами высокие береговые террасы, над которыми ужасным белым конусом возвышалась заснеженная, несмотря на лето, гора, занявшая, наверное, полмира. Обрубистые мысы, полузатопленные скальные отпрядыши, угловатые камни, убеленные пеной наката, казались ничем в сравнении с ужасной горой, но даже рыжий Похабин, всегда сильно боявшийся моря, понимал, что страшиться следует не ужасной снежной
А гора, она что?
Стоит, покрытая снегом, никому не мешает. Никто никогда не поднимался к ее ужасным белым снегам, да и не надо такого ни зверю, ни человеку. Вот тяжелую бусу раскачивает на длинной волне, захлестывает пеной, бьет ветром, — ей многое угрожает, только не гора. Ну, может, холоднее стало в тени горы, так иначе и не могло быть: тень горы оказалась такой широкой, что никто и не надеялся выйти из нее до сумерек. Монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька, например, напряженно застыл на носу бусы рядом с молодыми казаками с Камчатки Щербаком и Уховым — готовился по первому знаку монаха брата Игнатия, жадно всматривающегося в берег, бросить за борт самодельный якорь, поскольку настоящий потеряли еще недели две назад. Нашили на дерево все найденные на борту чугунные сковороды, накрутили на дерево свинцовые полосы, предназначенные для разливки пуль — вот и якорь! Даст Бог, выдержит, коли бросить в правильном месте.
Правильное место никак не находилось.
Шли так близко к резко очерченным берегам, что Иван, левой рукой обхватив мачту, явственно видел невдалеке манящую светлую полоску песка, но одновременно видел и страшную отпугивающую полосу пенных бурунов, преграждающих подход к берегу. Вал с засыпью шел вдоль берега, с голых каменных обрывов срывались белые, как молоко, пряди водопадов, будто какой-то местный идол наверху побил горшки с молоком. Обхватив рукой ствол мачты, заляпанный выцветающей зеленью плесени и бурыми налетами соли, Иван в оторопи и нетерпении, в самом величайшем, в самом невероятнейшем нетерпении вглядывался в берега, оглушенный жалобными воплями чаек.
Вот чьи берега?
Неужто сказочная Америка, повернувшаяся к Сибири?
Или, может, совсем безымянная земля, за которой, по слухам, сразу начинаются вечные льды, вон сколько снегу на горе? Или выход к Матмаю-острову, давно искомая Апония, край живой земли, за которым нет уже ничего, только одни волны?
Не знал, что думать.
Смотрел с нетерпением, с жадностью вглядывался в беспрерывную игру влажных радуг — некоторые самые высокие водопады рассеивало в воздухе, так высоки были обрывы. Вода не достигала земли, зато зажигала в воздухе широкие радуги. Всматривался до боли в глазах: а вдруг из-за водопадов выскочат на берег апонцы?! Смуглые, ростом малы, все одеты в роскошные халаты хирамоно, украшенные нелепыми нерусскими цветами, выскочат и начнут бегать по плоскому берегу, начнут робко вскрикивать — пагаяро! — и приседать приветственно, видя перед собой чужую бусу; а на щеках румянец, а лбы бледные.
В трех шагах от Крестинина на самом носу бусы в открытой поварне с особой кирпичной печью, еще не совсем разрушенной частыми бурями, но густо потрескавшейся, рыжий Похабин, тоже в некоторой оторопи, тоже с нетерпением оглядываясь на близкий берег, вздувал огонь. Кирпичная печь, по-морскому алаж, совсем отсырела, ее ни разу не зажигали весь последний штормовой месяц. Дым не хотел идти в железную трубу и густо выбивался через дверцу и щели. Похабин перхал и ругался. Боялся, наверное,
Хмурый жилистый брат Игнатий, в черном куколе, в черной рясе, замер на правом борту, остро всматривался в каждый камень, выискивал взглядом проход к берегу, держа в напряжении ожидающих первого его знака Тюньку, Щербака и Ухова. Пришептывал про себя, но слышно:
— Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его!.. Так да скажут избавленные Господом, которых избавил Он от руки врага…
Обычно брат Игнатий бормотал псалмы раздумчиво, с размышлениями, задумываясь над многими словами. И собрал от стран, от востока и запада, от севера и моря… А сейчас видно было, что нашептывает слова, может, совсем не вдумываясь в них, почти машинально. И блуждали в пустыне по безлюдному пути, и не находили населенного города… Острым взглядом выслеживал каждый камень, вспарывающий пенную воду, не спускал глаз с пены, бьющейся вокруг угловатых камней. Смотрел так, будто вспомнить что-то пытался.
— Терпели голод и жажду, и душа их истаевала в них… — В море, в аду кромешном брат Игнатий разве что к чугунному господину Чепесюку не подступал с пением псалмов и с размышлениями. — Но воззвали к Господу в скорби своей, и Он избавил их от бедствий их… — В намертво врезанном в палубу специальном деревянном кресле господин Чепесюк дневал и ночевал. В специальном, только для него врезанном в палубу кресле провел многие недели, в течение которых бусу, по-апонски фуне, носило в бурях и в туманах. Никогда чугунный господин Чепесюк не покидал своего специального кресла, кутаясь в черный плащ, пугая казаков черным молчанием, упрямством и невыразимым терпением. О многом перешептывались казаки, поглядывая со стороны на такого чугунного человека. Вот, перешептывались, большой человек… Или, перешептывались, наоборот, может, виноват в чем, а потому посылан Усатым на край земли — не славы для, а для усмирения нрава… Но если даже и так, если для усмирения нрава, все равно знали, что перед чугунным господином Чепесюком везде и всегда трепетали даже воеводы…
— И повел их прямым путем, чтобы шли они к населенному городу… Да славят Господа за милость Его и за чудные дела Его для сынов человеческих!..
Иван зябко повел плечом.
— Они сидели во тьме и тени смертной, окованные скорбию и железом…
Зачем, брат Игнатий? — хотелось спросить Ивану. Почему железом? Почему скорбию?
— И Он вывел их из тьмы и тени смертной, и спас их от бедствий…
Иван перекрестился.
— От всякой пищи отвращалась душа их, и они приближались ко вратам смерти…
— Да не гуди, монах, — не выдержал, наконец, Иван, не чувствуя никакой радости в словах брата Игнатия.
— Псалом есть тишина души, псалом есть раздаятель мира, — назидательно, не оборачиваясь, укорил Ивана монах. — Отправляющиеся на кораблях в море, производящие дела на больших водах, видят дела Господа и чудеса Его в пучине… Он речет, и восстает бурный ветер, и высоко поднимает волны его… Восходят до небес, нисходят до бездны; душа их истаевает в бедствии… Они кружатся и шатаются, как пьяные, и вся мудрость их исчезает…
— Где пристань, монах?
Не оборачиваясь, брат Игнатий уверенно ткнул кулаком в неширокий, но спокойный, вдруг открывшийся меж бурунов проход.
Впрямь увидели: неширокая речка задумчиво выпала с берега в море, мирно струилась по светлому камешнику, не по мяхкой земле. Весь берег здесь был песок и рассыпанный светлый камешник, и никакого лесу, никакой особенной травы, — только все камешник, камешник, и чистая речная вода, пусть неглубокая, но даже издали столь чистая, что хотелось черпать руками, и рыжие бамбуки, разбегающиеся вдоль подножья горы.