Селенга
Шрифт:
Они втроем пошли домой напрямик через луг, то попадая на изрытую колеями дорогу, то теряя ее. Никита отважился взять за локти девушек и разговаривал, справедливо соблюдая очередь, то с одной, то с другой. Тамара споткнулась и упала. Он так напугался, он просто не знал, как извиниться, хотя виновата была сама Тамарка.
Посмеявшись, пошли дальше, но Натка почувствовала, что, когда Никита обращается к Тамаре, он говорит ласковее и придерживает ее осторожнее. Натка любила сегодня весь мир, и она рассердилась на себя за эту глупую ревность, беспочвенную, потому
И опять их «перебросили» — разгружать кирпичи с барж.
Натка и Тамара обычно стояли в цепочке рядом, передавали, передавали красные, обсыпанные пылью кирпичи, были с ног до головы выпачканы пылью, а под конец дня руки казались налитыми чугуном, и особенно болели предплечья.
Баржи все прибывали, работе не видно было конца.
У толстой Верки пропал сарафан. Обыскали всю палатку, потом Верка спрашивала подряд у всех «гостей», не подшутил ли кто. Одни возмущались, другие смеялись. А тот, длинноносый тракторист, «земляк», который теперь стал штатным завсегдатаем палатки, даже сочинил песенку и спел ее Верке:
Две гитары за стеной Жалобно заныли. Кто-то стибрил сарафан, Милый мой, не ты ли?Никита приходил почти каждый вечер. Он, устало нахохлившись, сидел с другими ребятами, но в разговорах участия не принимал. Другие дурачились, острили, а он улыбался и молчал, словно двух слов связать не умел. Натке в такие моменты было так жаль его. Вот и большой, и смелый, и лучше их вместе взятых, а такой беспомощный. Она доставала все конфеты, какие были, и угощала его. Но он скромно отказывался, зато другие набрасывались, расхватывали, и ему ничего не оставалось.
Натка поведала ему всю свою жизнь в Москве, и какие у нее братья, и какая змея мачеха, но ей хотелось, чтобы он отважился и позвал ее побродить вдоль порогов или предложил забраться на самую высокую скалу. Она бы сейчас же встала и пошла.
Но не могла же она предложить первой, ведь так некрасиво и неприлично. Она ждала, а он не приглашал, только виновато улыбался и изредка, словно за поддержкой, поглядывал в Тамаркину сторону. Натку это очень огорчало.
Пришел день, когда все выяснилось.
Однажды после работы Прокофий Груздь велел всем явиться в управление. Как всегда, никто толком не понял зачем: велели — значит, надо. Девушки пошли — кто раньше, кто позже. Натка даже взяла карандаш, чтобы списать правила приема в вечернюю школу. Тамару она нагрузила эмалированным бидончиком: идти предстояло через лес, вдруг попадется брусника.
Управление находилось высоко на горе. Они долго шли по склону, а брусники не встретили. Тогда они свернули с дороги на тропку, чтобы подняться напрямик.
Тропка была крутая,
Они шли и шли, а тропинка становилась все круче, приходилось подавать друг другу руку. Девушки запыхались и пожалели, что не пошли по дороге, там хоть дальше, да не так утомительно. А они после смены утомились изрядно, не ужинали; в желудке сосало, от одышки кружилась голова. Было невесело, просто тошно.
Наша подумала: вот дойдем до той коряги и отдохнем. Прошли мимо коряги. Она загадала: попадется еще один горелый пень, присядем. Но пня все не было и не было. Натка тащилась, тащилась, уже чуть не плакала, выглядывая пень, а когда наконец он попался, Натка брякнулась в траву, положила лицо на руки и глухо сказала:
— Все, Тамарка… Баста.
— Тебе дурно? — испугалась Тамара. — Дай я на тебя помахаю!
— Нет, тошно мне, — сказала Натка. — И никуда я не пойду.
Тамара помолчала и сказала:
— Все равно идти надо…
Она устало вытерла пот со лба. Счастливая, красивая, хоть нос и облез. Нос заживет, не картошка. А Натка ясно поняла, может быть первый раз в жизни, насколько она несчастлива и как ей не повезло, как навсегда-навсегда беспросветна, загублена жизнь.
— Не охота мне ходить, Том, — сказала она. — Иди одна. Вернусь я в палатку. Они гонют, а мы ходи…
— Натка! — сказала Тамара. — Натка… Я думала, ты сильная. Я училась у тебя. Что же теперь?
— Будем пропадать тут, Том… — жестоко сказала Натка.
— Наточка, милая, не надо, — Тамара погладила ее по голове. — Не стоит отчаиваться… Стыдись! Мы ведь и трех недель не прожили… Давай отдохнем и дальше полезем. Ты вспомни, это же я тряпка, маменькина дочка, а ты же рабочий человек, Натка…
Натка молчала. Ее охватила тоска, такая тоска, какой еще никогда не испытывала она за все свои семнадцать лет.
Садилось солнце. Что-то потрескивало в ветвях старой лиственницы, — может быть, хозяйничал бурундучок, запасаясь продовольствием на зиму.
Натка оперлась на Тамарину руку, встала, и они поплелись дальше, все вверх и вверх. Шли молча, пока тропинка не кончилась.
Они попали на длинную, теряющуюся в голубом тумане просеку. Грудами лежали поваленные столетние деревья, вся земля была изрыта глубокими канавами, и горы выброшенной земли были красные, как охра. В этом лесу творился сущий ералаш: валялись доски, бочки из-под известки, наваленный грудами кирпич; кое-где за деревьями виднелись строящиеся дома. Смена кончилась, и работ уже не было, только в большой яме ворочался, как свинья в грязи, маленький голубой экскаватор, тарахтел и пыхал дымком. На одном из деревьев была прибита аккуратная белая табличка с надписью трафаретом: