Селенга
Шрифт:
Работать действительно ему приходилось много и тяжело. Сейчас, например, спешили до сева проложить трассу в богатейший хлебный район, торопились, но платили прилично, и Алексей вызывался работать по две смены; пользуясь тем, что бульдозер был только один, он волынил как только хотел, загребал прогрессивки, не зная толком, зачем они ему.
Прогрессивки легко уплывали в те же поллитровки, а детей и жены, чтобы ради них гробиться, Алексей по молодости еще не имел и не хотел, даже не понимал, зачем это ему.
Он просто ухаживал
Впрочем, однажды он очень сильно влюбился в некую Катю — продавщицу из хлебной палатки. Была эта девушка для него лучом солнышка, и он чуть не изменил своему убеждению не жениться, очень уж была она душевной и чистой.
Но свобода была ему дорога. Он не женился. Не женился даже, когда она забеременела. Сначала он этого не знал, был очень удивлен, когда Катя бросила вдруг работу, уехала к отцу в Павлиху, вот тогда-то он и ездил к ней, в эту вшивую Павлиху, наступило объяснение, она поревела, он психанул — и прощай навсегда.
Никто-никто, ни товарищи, ни начальство, не узнал об этом. Любовь его прошла, только внутри засел камень, и он целую неделю был сам не свой, когда на участок дошли какие-то смутные слухи о Кате: что она, дескать, уехала в город, вышла замуж за полковника, превратилась в расфуфыренную даму, живет припеваючи и прочее. Он струсил признаться себе, что ошибся, убеждал себя, что все кончилось прекрасно, что любовь человека к себе всегда сильнее любви к другим.
В эту внутреннюю «святая святых» он и сам толком не проникал, оставаясь для всех компанейским, горластым, грубоватым, но «своим в доску парнем» Алешкой Вахрушевым, услужливым, когда пахло выгодой, вредноватым, когда ею не пахло, безапелляционно правым, когда ему это было нужно. Он полагал, что все правы: и мастер, — гоняя подчиненных, обзывая их последними словами, грозясь судом и прочими карами. И подчиненные были правы, пользуясь всяким случаем пофилонить, потуфтить, закрыть завышенный наряд, хотя непонятно было, кому все это нужно и какой в этом смысл.
А вообще Алешке Вахрушеву не особенно уютно жилось на свете. Бессвязно размышляя, он вспомнил, что мастер отдал доктору свое собственное пальто — это было еще одно доказательство, что того действительно по телефону взгрели.
Алексей же не прихватил ничего. Конечно, он привычный, но не учел того, что вторую ночь не спал. Следовало взять хотя бы плащ. И опустить уши у ушанки. Однако можно пока потерпеть, все это, все пустяки.
Непонятно было только одно: почему мастер улыбался?
Машину очень трясло, и квелого докторишку кидало на поворотах, он цеплялся за что мог, прижимая к себе баульчик.
Вахрушев
— Лекарства? — крикнул он сквозь шум.
— Д-да, — кивнул доктор.
— А вот у меня брюхо болит иногда. Чем лечить?
— Сходите к врачу. Надо посмотреть!
— Ха, я отроду не ходил. А разве так нельзя сказать?
— Ну, пей бесалол.
— Что это?
— Пилюли такие.
Вахрушев презрительно хмыкнул и мотнул головой.
— Все вы, доктора, жулики. Пилюли! Вы сделайте так, чтобы человек жил до двести лет.
— Зачем?
— Ну-у, уж знаю зачем!
— Надоест это тебе…
— Мне? Не-ет! Я бы пятьсот жил.
Паренек криво улыбнулся и схватился, валясь, за сиденье — очередной вираж.
— Правда! — обиделся Алексей. — Чего не сделаете? Кишка тонка? Ведь кишка тонка!
— Подожди! Будет и пятьсот.
— Долго ждать-то?
— Лет сто.
Вахрушев свистнул и усиленно заработал рычагами. Дорога была паршивой.
Собственно, вместо дороги тянулась полоса бурого вязкого месива, она шла под уклон, становясь все более жидкой, все более безнадежной, а впереди фара вдруг стала нащупывать что-то темное, подозрительно гладкое — это оказалась вода.
Вахрушев подвел машину к самой кромке и притормозил. Это были неглубокие талые воды, целиком затопившие плоскую однообразную низину, границы которой трудно было предугадать. По ней кое-где торчали верхушки кустиков, и в этом направлении уходили под воду прошлогодние колеи. Возможно, где-то были глубокие лощины. Придорожные телеграфные столбы почему-то зашагали по этому морю влево. Алексей не мог помнить, сворачивает ли где-нибудь дорога влево. Он тогда екал, занятый совсем другим, дорога вообще не осталась в памяти.
Хотя бы где-нибудь блеснул огонек! Вахрушев у припомнился рыжий разомлевший от тепла котенок на его койке. Этот несчастный, мокрый, едва живой котенок приблудился на участок неизвестно откуда, и Вахрушев смеха ради выходил его; котенок очень к нему привязался — тварь этакая цепкая и дурашливая.
— Хвастаетесь, медицина такая, медицина сякая, — сказал Вахрушев презрительно, — а рак вылечить не можете.
Доктор промолчал. Ему не хотелось говорить.
— Какая ж тогда с вас польза? Одно надувательство.
— Первобытный человек жил двадцать пять лет, — как-то монотонно, словно в сотый раз заученно твердя, сказал доктор. — Сейчас кое-где эта цифра близится к восьмидесяти. Почему мы стоим?
— Знаешь что, парень, давай смотреть трезво. — Вахрушев сплюнул и вытерся рукавом. — Дело пахнет скипидаром. Туда сейчас ни на чем не пройдешь. Я с самого начала знал, но не хотел спорить.
— Почему же? По-моему, можно попробовать.
— Вот то-то, будем пробовать, пробовать да где-то и сядем, точно, доктор. Надо вернуться, пока не поздно.