Семь удивительных историй Иоахима Рыбки
Шрифт:
— Кто это?
— Это моя вилла, а дама — моя жена, Гильда. Девочка побольше — дочь Эрика, а другая — тоже дочка, Ирмгарда. А вот еще одна фотография!
На второй фотографии была снята та же самая вилла, его жена была уже постарше, а обе девочки с первой фотографии — подростки.
— А вот и третья! Снимок сделан теперь, во время моего отпуска!
На фотографии были развалины. Видно, бомба попала прямо в дом.
— А где жена и дочки?
— Смотри! Под развалинами! Да! Под развалинами! Иисусе! Мария! Под развалинами! — простонал он, схватился за голову и завыл. Он упал на колени и заскулил еще громче. Так вот и увидел я сокрушенного дьявола…
Я убежал от него.
На четвертый день пришли американцы.
Случилось, однако, и кое-что неожиданное.
В числе оставшихся эсэсовцев был Готфрид Кунц. Я видел, как он, подняв руки, вместе с остальными спускался со сторожевой вышки. Они выстроились под вышкой. Было их всего восемь. Пришел американский солдат. Один из тех, которые застали на железнодорожной станции в Дахау поезд, составленный из угольных платформ, а на них трупы людей, вывезенных неведомо из какого лагеря. Эсэсовские охранники перестреляли их по дороге, сами убежали, а машинист привез несколько тысяч трупов в Дахау. Потом американцы увидели возле крематория гигантскую свалку трупов моих лагерных товарищей, которые не дождались свободы, a Verbrennungskommando [46] не успели их сжечь. Потом они увидели в лагере людей, агонизирующих на соломенных подстилках, ползающих на четвереньках, похожих на завшивевшие пугала.
46
Команды, сжигавшие трупы (нем.).
Поэтому меня нисколько не удивило то, что сделал этот американский солдат.
Он шел танцующей, легкой, кошачьей походкой, в шлеме, с тяжелым кольтом на боку, с ручными гранатами за поясом, с автоматом на шее, запыленный, в перепачканном мундире. Лицо его показалось мне маской одной из Эвменид, вышедшей из руин античного театра в Таормине. Он подошел к эсэсовцам. Что-то залопотал по-английски, обращаясь к нам. Я не разобрал. Видать, он изъяснялся на американском жаргоне. Все мы, однако, были убеждены, что он показывает на пленных эсэсовцев, давая этим понять, что нашей неволе пришел конец.
Эсэсовцы, стоявшие с поднятыми руками, должно быть, так же объясняли себе непонятное лопотанье солдата. Они подобострастно улыбались. Только у Готфрида Кунца лицо сохраняло угрюмое выражение. Увидев меня, он помахал рукой.
Вдруг застрочил автомат. Как сейчас вижу: американец держит под мышкой автомат и поливает очередями. Эсэсовцы валятся поочередно. И это все. Вижу, лежат они на земле, бьют ее ногами, скребут пальцами, хрипят и затихают. Между ними Готфрид Кунц. Он упал на бок, съежился, голову положил на вытянутую руку. Фуражка слетела с головы, и светлые волосы разметались. Он был похож на уснувшего ребенка.
Американец снова что-то нам кричит, а потом кошачьим шагом крадется к следующей вышке, под которой стоят, подняв руки, эсэсовцы.
Автоматные очереди раздавались до самого вечера. Американцы перестреляли всех эсэсовцев, взятых в плен. В течение трех дней их трупы не убирались.
Комендант американского гарнизона отметил в приказе, переведенном для нас на семь языков, что эсэсовцев расстреляли по его указанию во имя справедливости. Я понял эти слова как попытку коменданта успокоить свою и нашу совесть тем, что свершился акт правосудия, а не убийство.
Потом пришли крестьяне, их согнали из окрестных деревень и заставили хоронить трупы — и заключенных и эсэсовцев.
Я упросил коменданта, чтобы останки эсэсовца Готфрида Кунца разрешили похоронить под кустом жасмина. На металлической табличке я написал красным лаком: «Вот в том и злодеяния проклятье…» — и поставил ее
Это было в мае. А в начале июня по ночам на кусте жасмина пели соловьи. И когда на поверочном плацу горели костры, сложенные из грязного, завшивевшего белья, сенников, подстилок и наших полосатых курток, а санитары-негры подбирали наших товарищей, умерших уже после освобождения, и хоронили их в братской могиле, а тифозных больных и дистрофиков увозили в бывший эсэсовский госпиталь за лагерем, я слушал, как поют соловьи. Один из американских корреспондентов, таскавшихся с кодаками за армией, записывал их пение на магнитофонную ленту. А когда я ему сказал, что под кустом жасмина лежит эсэсовец, величайший злодей, потерявший всю свою спесь с того момента, как погибли его жена и две дочки, журналист очень обрадовался и сказал, что напишет замечательный репортаж для своей газеты в Америке.
После тех событий прошли годы.
И сегодня, когда я слушаю щелканье соловья над могилой висельника, минувшие события предстают передо мной, и я смотрю на них, как смотрят старую киноленту на сером экране.
Я теперь удивляюсь многим вещам, так же как и вы удивляетесь. И здесь я до сих пор еще удивляюсь. Например, я никак не могу понять, почему… Нет! С грехом пополам понимаю, почему этот страшный человек, это воплощение дьявола, избрал именно меня в свои поверенные и почему побоялся меня убить, чтобы получить трехдневный отпуск. Но я так и не понял, почему он дал мне часы. Да еще в тот самый день, когда вернулся из отпуска совершенно опустошенный, а потом сказал мне, что его жена и обе дочки лежат под развалинами собственного дома.
Эх, не стоит об этом думать!..
Куда приятнее слушать пение соловья над могилой висельника, зная, что в шкафу тикают часы Кунца, сокрушенного дьявола, часы, полученные им от еврея за оказанную милость — меткий выстрел в затылок.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
Мись обычно спит на кожухе, расстеленном возле кровати, а Кася — рядом со мной, притулившись на моей груди. Она похожа на теплый, мурлыкающий клубок мягкой шерсти. Когда я дотрагиваюсь до нее, она мурлычет громче, а я пальцами чувствую, как мерно колотится ее крохотное сердечко. Это смешно, я понимаю, но мне кажется, будто под шерсткой тикают маленькие часики.
Мись и Кася относятся ко мне с трогательным доверием. Очень верные зверюшки, куда более верные, чем иные люди.
В их обществе я не чувствую себя одиноким стариком.
Правда, Эпикур сказал, что каждый из нас обязан всемерно оберегать свое одиночество среди шумной толпы человеческой. Сенека, однако, уверял, что одиночество толкает нас к греху.
Ни первый, ни второй так и не поняли и не объяснили нам сути одиночества. Может, это сделал какой-нибудь другой философ, только я его не читал. Лично я знаю, что одиночество — слишком тяжкое бремя для человека и он всегда ищет, кем или чем заполнить пустоту вокруг себя. Мне для этого достаточно воспоминаний и моих верных зверюшек.
Собака и кошка — оба приблудные. Спят со мной на кровати. Когда я не могу уснуть, я думаю: вот тут пусть и приходят воспоминания. Сел я, положил Касю к себе на колени. Кася мурлычет сквозь сон, Мись похрапывает, раскинувшись на спине, а я гляжу в окно и вижу за ним ночь.
В глубине ночи творятся теперь удивительные вещи.
Возьмем для примера зарево над Карвиной. Обычно, если небо чистое, этого зарева нету. А если находят тучи и если они низко нависают над землей, ночь становится чернее, и тогда над Карвиной ясно видится алое зарево.