Семь жизней (сборник)
Шрифт:
Посредине столицы, как сообщила радиостанция на кухне, – ведущие вели себя так, словно у них в студии был ужасный бардак, и всюду валялись бумаги, – собрались полмиллиона человек.
– Ну что? – хрипло сказал Дед, таким голосом, словно собирался выпить в отличной компании, а потом сразу прыгнуть с обрыва в реку. – Пора ехать!
Мы спустились пешком – впереди охрана, сзади охрана, я шёл сразу за Дедом, разглядывая его рабочую кепку, его хорошо выбритый, серебрящийся сединой затылок.
На улице я поднял воротник: ветер показался
Мы забрались в чёрную, пожившую, пахучую «Волгу».
Путь тут же заблокировал вылетевший на бешеных парах джип.
Сзади, чуть медленнее, почти вразвалочку, подкатил другой.
– Что за бляди, – сказал Дед.
Из второго джипа вышел оперативник – туго сшитое лицо особого типа, – и пошёл к нашей машине.
– Открой окошко, может, он мелочи хочет попросить, – сказал я водителю «Волги».
Наверное, всё началось в тот день. Или днём позже.
Теперь будет много версий.
Правда всё равно одна, но это не помеха, чтобы думать о ней, то подходя насколько возможно близко, то отступая на шаг или на два.
Правда учёная, правда природная, правда государева, правда войсковая, правда любовная – всякая есть, и вливается в общую правду, и ни одну из них отрицать не стоит, отметая, как помелом, единой духовной правдой.
Всякой иной гордыни тяжелей – гордыня веры.
У многих людей всё это складывается так, как, помните, в детстве иной раз кричали – кто на меня, когда я с первым в классе хулиганом и борцом заедино? – так и некоторые верующие свысока глядят: кто на меня с Иисусом Христом? Я, мол, душу спасаю – а вы что?
Да всякий спасает, кто не губит.
Я даже могу молиться в то время, когда думаю: молитвы не мешают мне думать – иной раз раздумаюсь так, что голова под скуфьей мёрзнет.
Облетел я ещё в юности, и таким образом вернулся к изначальному, ещё византийскому, виду священника – на маковке у меня гумёнцо, или, как иначе говорят, попова плешь, только она сама по себе проявилась, выстригать не пришлось.
Гумёнцо стынет – я думаю и думаю: вот-вот и настигну самое главное своё открытие, найду слово – и в Царствие Божие загляну одним глазком.
Но тут ненаглядная моя матушка, замасленные руки лампадной тряпочкой вытирая, отвлекла меня: пришёл, говорит, Володечка.
Опять, наверное, пьяный – и как всегда, в пьяном виде весёлый, отзывчивый – а ведь зашивался.
В деревне остался едва ли не единственный толковый мужик, его как в детстве начали звать Володечкой, так с тех пор и не перестали.
Я моложе Володечки – но отчего-то мне кажется, что и я помню его ребёнком: ласковым, голопузым, безгрешным.
Всех, кто живёт здесь, – помню детьми, каждую старушку, каждого старичка.
Иногда они путаются с теми детьми, что ещё не постарели, а только растут, и приходят в храм, иногда целым классом, с бантами – с нашей деревни и с трёх соседских – потому что школа тут одна на всех.
– Здравствуйте, милые, я очень
– И мы рады, – искренне отвечают они хором: голоса, как у ягняток.
Говорю с детьми, а вижу и слышу Володечку, старуху Зинаиду, бабушку Валентину, соседку Лидию, и деда Тимофея, и старика Емельяна, и беспутного Сёмку, и, запамятовал, ту, что всегда стоит впереди, у клироса… – да всех, всех.
Володечка между тем топтался во дворе, в грязных сапогах, в расстёгнутой куртке – на лице улыбка, которая всё время будто сползает, но при виде меня Володечка подтягивает её, как штаны. У него давно нет нескольких передних зубов, но ему даже идёт.
Я поторопился и едва в тапках ему навстречу не выкатился; матушка смеётся: обуйся хоть, говорит, там грязи по пояс.
– Батюшка, я камушков уложил на дороге, – сразу начал Володечка отчёт, чтоб не кланяться, – уложи-ил, да, а то расползалась совсем. Мосток-то через речку на той неделе буду крепить, мосток ну-ужен, – говорил он мне, вытягивая слова, словно убеждая, как нужен мосток.
Как будто это не я ему твержу с самой весны: почини мосток, почини мосток, люди идут ко храму, и приходится давать круг по лесу – а всем ли по силам такие круги. Иной бабушке осталось ещё три круга до самыя смерти, ей уже экономия нужна, впору шагомер подвесить.
Я здесь и за священника, и за председателя сельсовета, и за лечащего врача, и за социальную службу, и за почтовую иногда, и ремесленную мастерскую открываю, и за няньку сойду при случае.
А ведь когда начинал служить – даже колокола не было у нас.
Помню, крестный ход на Пасху веду, и колокольный, красный, пасхальный звон в своём мобильном включал, держа над головою: динь-дон-динь-дон.
Храм стоял ледяной, пола не было. На крыше дерево выросло – берёза.
К службе приходило то пять прихожан, то двое, то одна моя матушка.
На исповедь не шли – боялись.
Хорошо хоть, на меня смотрели с тёплой стыдливой тоской – в той тоске была надежда, что придут в храм однажды.
Мы с матушкой тогда снимали комнату в котельной – своего дома не было. Приехали – она с чемоданом на колёсиках, я с рюкзаком. Зарплаты сельскому священнику не пологается. Как выжили – и не помню теперь.
Колодец освятил селянам – рады. Родник, просят, освяти. И родник освятил.
Дитя покрестил, молодых обвенчал.
Велосипед себе купил старенький.
И как я на велосипеде по деревне прокатился – борода в одну сторону, ряса в другую – так и пошли ко мне понемногу.
– Хорошо, – говорю Володечке. – Сделай всё. Силы слабые наши, а любви Господа соответствовать надо.
– Силы сла-абые, – соглашается Володечка и улыбается во весь весёлый беззубый рот.
Он одного ребёнка от третьей жены сдал в детский дом, второй, от первой жены, спился и в четырнадцать лет умер, третий, от первой жены, удавился прошлым летом, осталось ещё двое, от других жён.