Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
Шрифт:
— Почему же — только мой?
— Ваш опыт большого руководителя!
— Руководитель-то я уже бывший.
— Ваш авторитет, ваше имя!
— В вопросах поэзии авторитет мой невелик, — с грустью в голосе сказал Холмов. — Я не поэт и судить о работе поэта, а тем более, как вы сказали, выносить приговор вряд ли имею право.
— Вы, Холмов, и не можете? — искренне удивился Природный. — Ваше мнение, ваша оценка — высшая для меня награда!
— Напрасно… Николай Максимович, вам, наверное, приходилось бывать на футбольных играх. И вы, надо полагать, видели, какие на трибунах стадиона разгораются страсти. Какой-либо «сердечник», страдающий одышкой, что есть силы кричит молодому, полному сил спортсмену: «Мазила! Да разве так бьют по воротам?!» Умеет ли он сам бить по воротам?
— Понимаю, скромность украшает. — Природный вынул из папки поэму. — Вот она, моя «Казачья дума»! Я сам прочту. Вы наберитесь терпения и послушайте.
Природный читал стоя, глухим, утомительным голосом. С тоской в глазах Холмов смотрел на немолодого мужчину со значком на лацкане пиджака и старался вникнуть в смысл поэтических строк. В голову же почему-то лезли мысли о том, как же, наверно, трудно сочинять стихи, потому что нужно было так рубить строки, чтобы по размеру они были одинаковые и слова на конце созвучны. Мысленно говорил себе и поэту, что заблуждаются те, кто полагает, что всякому, кто становится руководителем, уже дается право поучать и утверждать: эти роман или повесть бездарные, а эти талантливые.
«Своими корнями ухожу в борозду, — с горечью думал Холмов, слушая Природного. — Поэт. А почему на него жалко смотреть? И кто повинен в том, что из пахаря получился этот неудачник, живущий в материальной нужде? Кто первый сказал, чтобы он бросил трактор и занялся поэзией? Кто уверил тракториста Мандрыкина, что у него талант не механизатора, а литератора? Ведь жизнь его могла бы сложиться совсем не так, как сложилась. Он приехал ко мне за помощью, я — последняя надежда. Но как ему помочь? Что я могу изменить в его судьбе? Видно, в том, что этот уже немолодой мужчина носит комсомольский значок и выглядит таким униженным и жалким, есть и моя вина. Но в чем? Да хотя бы в том, что жизнь Мандрыкина прошла мимо моего внимания. Я не пригласил его к себе и вовремя не поговорил с ним, не сказал о том, что одной удачной песни мало для того, чтобы стать поэтом. И другие, близкие ему люди этого не сказали. Бывает у нас, когда новатора или поэта всем миром поднимаем высоко над своими головами, подержим на своих крепких руках, а потом вдруг все разом разойдемся, не подумав о том, что человек упадет и разобьется. Вот и Природный упал. И страдает-то не столько от ушиба, сколько от душевного надлома. Читает старательно, с выражением, а поэма-то никудышная, и герой ее — человек не то что пустой, а душевно опустошенный».
— Ну как, Алексей Фомич? — кончив читать и просяще глядя на Холмова, спросил Природный. — Что скажете? Нравится вам «Казачья дума»?
— Даже не знаю, как… Мне трудно.
— Вы только скажите: нравится или не нравится вам «Казачья дума»?
— Это сказать могу, — ответил Холмов. — К сожалению, не нравится.
— Почему же, Алексей Фомич?
— Потому, что в поэме нет жизни, а есть одни слова и слова, — ответил Холмов. — Поэма напоминает ветряную мельницу, работающую на холостом ходу. Ветер дует, крылья кружатся, а жернова стоят. Не сердитесь на меня за то, что говорю вам такие горькие слова. Ваша поэма ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем. Она ни о чем. Вы рассуждаете без причины и без повода. А ваш лирический герой — юноша идиллический, без плоти и без крови. Где вы видели такое слабовольное создание, такого хлюпика? А ведь он не просто ходит по земле. Он берется поучать, пытается давать советы и наставления, как надо жить. Душонка-то у него мелкая, взгляд на жизнь обывательский, и уж очень умилительно он поглядывает на буржуазный Запад… Вижу, вижу, мои слова вас не обрадовали. Но покривить душой я не мог.
— И вы, как все, отворачиваетесь от меня? — Природный бросил на Холмова гневный взгляд. — Жестокий
— Моя записка не поможет. Иная нужна помощь.
— Понимаю… Сытый голодного не разумеет. — Прижимая папку к груди, Природный злобно посмотрел на Холмова и направился к выходу. — Зря ехал, зря надеялся! Не было правды и нет! Ну, прощайте.
Набок, к левому плечу, склонил большую голову и быстро ушел.
«Вот и обидел человека, — думал Холмов, глядя вслед уходившему Природному. — Не хотел, а обидел. Да, нелегко ему и, может быть, потому нелегко, что ничего из того, что нужно было бы понять, он уже понять не может. Утрачено самое важное — критическое чувство к себе, а без него, без этого чувства, жить трудно не только поэту».
Холмов позвал Чижова. Тот появился, на ходу вынимая из нагрудного кармана записную книжку.
— Вот что, Виктор. Обиделся на меня поэт. Так ты сходи к нему в «Берег» и извинись за меня. Скажи, что я не хотел причинить ему боль. — Холмов из ящика стола достал деньги. — Возьми вот это. Если не станет брать, скажи, что взаймы… У него материальные затруднения.
— Сам виноват.
— Может, сам, а может, и не сам. — Холмов помолчал, а Чижов что-то записывал в книжечке. — Насчет соседской радиолы не говорил? А то и сегодня Мошкарев не даст уснуть.
— Вечерком схожу. Баян прихватить?
Холмов утвердительно кивнул.
Глава 18
Имея многолетний опыт подготовки чужих речей, Чижов понимал, что лекция, да еще о Ленине, это не доклад на тему о текущей хозяйственной кампании и написать ее быстро и хорошо — дело нелегкое.
Он обложился книгами, взятыми в парткабинете. Просматривал, делал выписки. Ему хотелось, чтобы Холмов и теперь остался доволен его работой, как бывал доволен всегда, и чтобы лекция была готова не через десять дней, а значительно раньше. Но как ни спешил Чижов собрать воедино разрозненное, записанное на клочках бумаги, как ни стремился расширить текст цитатами, применяя свой проверенный на деле метод составления докладов, как ни старался, сам часами печатая на машинке, управиться к сроку, — десяти дней ему не хватило.
Мешали, как на беду, другие дела. То помогал Ольге по дому, то ходил на рынок или в магазин — женщина уже немолодая, с больным сердцем, нужно было уважить. То часа два убил на разговорах с Николаем Природным. Успокоил, как мог, поэта, и тот, беря деньги, сам сказал: «Только, чур, условие! Это взаймы. Так и скажи Алексею Фомичу, что сразу же, как только „Казачья дума“ появится в свет, долг будет возвращен…» То писал письма в станицу Весленеевскую братьям Холмова — Игнату и Кузьме. Сперва карандашом бегло записывал то, что, сидя в шезлонге, не спеша, рассудительно диктовал Холмов. Записанное затем правил, прибавлял от себя то, чего, как казалось Чижову, в письме недоставало, или что было упущено Холмовым, и только после этого уже переписывал на машинке. Письма получились длинные, сердечные. В них Холмов приглашал братьев приехать к нему в гости, обещал с Ольгой навестить родную станицу.
Вчера ходил к Мошкареву. Это было вечером, и как раз в тот момент, когда голосистая певица что есть мочи прославляла сидевшую за рулем Ивановну. Чижов подошел к дому Мошкарева и заглянул в раскрытое окно. В комнате полумрак. Настольная лампа укрыта матерчатым, с яркими цветами, абажуром, как девушка нарядным полушалком. Свет падал на край стола и лишь краем своим касался радиолы. Пластинка, вращаясь и издавая оглушающие звуки, отсвечивала антрацитовым блеском. Верочка спала, сиротливо свернувшись на диване. Свет падал на ее курчавую голову. Сам же Мошкарев сидел у стола, подперев волосатую щеку ладонью. Перед ним лежал исписанный лист бумаги. Нельзя было понять, читал ли Мошкарев написанное, слушал ли радиолу, думал ли о чем.