Семейный архив
Шрифт:
О, да! Евреи, проклятый Богом народ, распявший Христа... Но как быть с индейцами, обитавшими в девственных лесах? И с миллионами замученных, брошенных в огонь? Как быть со злом и зверством, гнездящемся в человеке?...
То свет, то тень,
То ночь в моем окне.
Я каждый день
Встаю в чужой стране.
В чужую близь,
В чужую даль гляжу,
В
По лестнице схожу.
...Я знаю сам:
Здесь тоже небо есть.
Но умер там
И не воскресну здесь...
Эти строчки Наума Коржавина все время вертелись у меня в голове...
Приходят письма — издалека, из Алма-Аты, из Москвы, из Минска, из Астрахани, из Израиля, приходят письма из близи — из Техаса, от Миши и Мариши... Кстати, Миша приезжал в Кливленд тоже — я лежал тогда в госпитале, после операции, опутанный проводами и проводками, и Миша, на минутку заглянувший в палату — по-прежнему красивый, иссиня-чернобородый— с некоторым испугом в карих подергивающихся глазах всмотрелся в меня...
Но впервые я ощутил себя «дома», когда в Кливленд на летние каникулы приехал Сашка, Сашенька, Сашуля... Он не приехал — он прилетел, и мы с Володей и Нэлей, стоя перед воротами — гейтом — откуда должен был он появиться, всматривались в реденьким ручейком вытекающую из гармошки-прохода толпу, боясь, что за эти пять лет он изменился, мы его не узнаем...
Но мы его узнали, не могли не узнать... Он подрос, он тащил за спиной тяжеленный (так мне показалось) рюкзак, он шел быстрой, уверенной походкой... Но был — для нас — все таким же маленьким, худеньким, рыженьким цыпленком, которого хочется обнять, приласкать, прижать к груди... Но Сашка в свои 9 лет ощущал себя взрослым, он только приопустил головку, давая себя поцеловать в макушку, и на том все нежности закончились...
Он жил — пополам — у Миркиных и у нас. Мы старались развлекать его, как могли. Мы ходили к ближнему озеру и играли там в мяч, мы купили ракетки и пытались играть во что-то наподобие тенниса. Перед приездом Сашеньки я на большом листе плотной бумаги вычертил и заштриховал шахматную доску и нарисовал кружки, которые изображали шахматные фигуры — купить нормальные шахматы нам было не под силу... Мы играли, лежа на полу, расстелив «доску» и стремясь не перепутать коней, слонов и пешек... По вечерам, приглушив свет, мы читали вслух Пушкина — «Пиковую даму», «Метель», а Сашка в ответ читал нам по-английски Киплинга и «Ворона» Эдгара По. Мы ходили с ним в ближнюю, за два квартала, библиотеку, и он брал там удивительную муру вместо классики, на которой я настаивал... Только позже я понял, что прав был не я, а он: вокруг была живая, не книжная Америка, говорившая ребячьими голосами, используя не омертвевшие грамматически-выверенные языковые формулы, а сленг — уличный, отрывистый, образный, раскованно-рискованный...
У нас не было телевизора, мы смогли купить его только на следующий год, а пока Аня всячески изощрялась в готовке, Сашка любил все остренькое, а я по утрам к завтраку сооружал то грибок из яйца, венчавший сложенную из овощей пирамиду, то намеревающиеся вступить в сражение корабли, которые Сашка съедал во имя победного американского флага... В чем никак не могли мы соперничать с Миркиными, так это в картежных играх, они знали их множество, а меня, несмотря на сашкино негодование,
Однако тут, в карточных играх, проявился мой не то чтобы «анти», но, если угодно, «не-американизм», и в этом с виду пустячке нашло выражение иное, не-американское отношение к жизни. Дело в том, что я не любил выигрывать. Не любил во что бы то ни стало добиваться успеха. Мне запомнилась когда-то в юности вычитанная в шахматном учебнике фраза Тартаковера: «Лучше красиво проиграть, чем некрасиво выиграть», как-то так она звучала. И в шестидесятые годы, когда заговорили о «целях» и «средствах», для меня успех, выигрыш, достижение цели любой ценой представлялось безнравственным, грязным, чуть ли не «сталинистским»... Я понимал умом, что Сашка живет в стране, где каждый должен рваться вперед, захватывать первое место, этому начинают учить с детства... Но я не мог огорчать Сашку, не мог спорить с малым ребенком, в чем-то уже «американцем»... И когда мы боролись, я, хохоча, падал на карпет, обессилев от смеха, и Сашка ломал, гнул, седлал, колотил меня, как хотел...
Боже, Боже... Я читал в ту пору Ясперса и Соловьева, я искал ответа в Библии: в чем суть мировой гармонии, если таковая существует?.. Дальше, чем об этом сказано было три тысячи лет назад, в Книге Иова, человечество не пошло... Я был атеистом, но мне всегда казалось, что жизнь, космос, вселенная должны иметь какой-то смысл, какую-то таинственную, скрытую цель, ведь не может быть такое совершенство, как цветок розы, с его изощренными формами лепестка, его красками, его ароматом, с его колючками, стерегущими его нежную
красоту, возникнуть нечаянно, бессмысленно? Какое мастерство требуется от художника, чтобы, подражая природе, воссоздать цветок, подобный живому — по форме и краскам, но без его аромата, без развития — от бутона до падающих на стол увядших лепесточков?.. А дуб, гигантское дерево, вырастающее из желудя размером с ноготь?.. А непрерывная линия жизни, которая с незапамятных времен тянется — через сперматозоид, яйцеклетку, неся в себе глубочайшую тайну воссоздания жизни и наследственности?..
Но когда я касался рыженькой головки Сашки, я задавал себе тот же вопрос, что и в Книге Иова: в чем суть всемирной гармонии?.. Ее замысел?.. Ее конечная цель?..
Там, в Книге Иова, ответом было: вера... Вера в конечную, божественную справедливость... Но у меня ее, веры, не было...
Америка прекрасна... Я говорю это с полным убеждением в своих словах. Америка — молодой, развивающийся организм, со своими пороками, своими добродетелями, главная из которых — не знаю, от чего происходящая — от пуританской ли религии, от Ветхого Завета с гневными речами пророков, от нравственных начал, цементирующих громадную страну... Но вместо столь хорошо известной нам русской — российской!.. — гордыни, вместо замазывания собственных грехов и постоянного указывания на грехи чужие — Томас Джефферсон произнес то, что мне представляется сутью духовного начала Америки:
— Я дрожу за мою страну при мысли, что Бог справедлив!..
Эту максиму стоило бы присоединить к Десяти заповедям — в качестве одиннадцатой...
У меня сохранились письма, присланные нам на Нобл, когда мы были совсем одиноки. Это письма от Мариши и — коротенькие — от Сашки. За частными подробностями в них просвечивает вживание в жизнь Америки, причем без всяких подспорьев, надеясь только на собственные голову и руки...
Привет, мои дорогие!