Семигорье
Шрифт:
— Всё хорошо, Юрка. Понимаешь, всё!.. Теперь, обязательно приходи ко мне!.. — И руки их, как будто сами собой, сошлись в крепком пожатии.
— Мама! Это — Юра!
Алёшка, радуясь другу, отступил от дверей и, не умея принять гостя, смущённо стоял перед ним, с мольбой поглядывая на мать.
Елена Васильевна только что посадила в печь хлебы, железной заслонкой прикрыла чело, с разгорячённого, озабоченного лица мизинцем отвела волосы — руки её по локоть были в муке.
— Здравствуйте, Юра! — сказала она. — По рассказам Алёши я давно знаю вас. Теперь рада видеть… А я вот совсем по-деревенски:
Юрочка вежливо улыбнулся, сказал осторожно, как будто знал, что задевает больное место в чувствах Алёшкиной матери:
— В городе нас избавили от подобных забот…
— Что говорить! В городе я не знала таких мук! — Елена Васильевна скорбно посмотрела на печь. — Проходите, пожалуйста, — попросила она. — Алёша, будь хозяином!.. Я сейчас, только приведу себя в порядок.
Юрочка шагнул в пронизанную светом комнату, зажмурился.
— Ну и солнца у вас! — сказал он, ладонью отгораживая от яркого света глаза.
Он отошёл в тень, с любопытством оглядел комнату, где спал Алёшка.
— Даже берлога своя!.. Ты в рубашке родился… — в его голосе слышалась зависть.
Юрочка откинул с окна колышущийся прозрачный занавес. В белых брюках, с копной курчавых волос на голове, стройный, как грек, он легко и небрежно стоял, локтем загорелой руки опираясь о косяк, его розовая шёлковая рубашка трепетала на сквозном ветру.
— Вид, скажу я тебе! Мать у меня райкомовский работник, а такого, — он щёлкнул пальцами, — нет!..
От чая Юрочка отказался.
— Если можно — потом, — сказал он вежливо. — Показывай, чем богат. Люблю, когда меня удивляют!..
Алёшка повёл друга по посёлку.
Старые леспромхозовские бараки с конторой, гаражом, конюшней и силовой электростанцией стояли по одну сторону маленькой речки Чернушки, запруженной у впадения в Нёмду. Новый техникумовский посёлок врезался в бор и разрастался молодыми срубами домов и учебных корпусов на другом берегу, со стороны Нёмдинской поймы. Срубы располагались широким кольцом, вокруг ровной площадки, отведённой под стадион. Будущий стадион был завален брёвнами, кучами глины и песка, пирамидами красного кирпича, ворохами приятно пахнущей свежей щепы, но Юрочка всё-таки остановился, взглядом окинул пространство уже недалёких спортивных поединков, сказал покровительственно:
— Тебе будет где развернуться…
В окружении людей, среди которых Алёша видел высокого худого Громбчевского и суетного завхоза Маликова, куда-то спешил по краю стадиона Иван Петрович. Он сердито что-то говорил, размахивал рукой, очки поблёскивали, он весь был в заботах и даже не заметил Алёшки.
Юрочка спросил:
— Кто это? Отец?.. И всем, что тут командует он?.. Позавидуешь тебе, чудик… Ну, ещё что покажешь? — спросил Юрочка. Он хмурился.
— Может, в гараж? Там мотоцикл…
— Уж не сам ли ездишь?
— Сам.
Юрочка оттопырил мизинец, выдавил из глаза соринку, посмотрел на неё, прилипшую к пальцу, вытер палец о рубашку.
— Ну, а что ещё?
— Может, на конюшню? Верхом по лесу не хочешь?
Брови на снисходительно-спокойном лице Юрочки поднялись к колечку спадающих на лоб волос.
— Лошадки?.. А знаешь, моё любопытство ты разжёг!..
Алёшка обрадовано повёл Юрочку в старую часть посёлка.
Среди сосен завиднелась покатая крыша конюшни. И только тут Алёшка с досадой вспомнил, что с конюхом Василием
Отношения с конюхом были действительно сложными. Алёшка страдал от молчаливой неприязни Василия и на конюшню всегда приходил с настороженными и недобрыми чувствами. Не зная за собой вины, не понимая, откуда такая неприязнь к нему, он вёл себя с Василием то до дерзости независимо, то до противности робко.
А началось с того, что отец, делая свой обычный вечерний обход, — он каждый вечер обходил посёлок, как бы итожа рабочий день и прикидывая дела на завтра, — однажды позвал с собой Алёшку и зашёл вместе с ним на лесхозовскую конюшню. «Василий Иванович, — попросил он конюха. — Научите сына хоть держаться на коне. Парень, можно сказать, в деревне живёт, а коня не знает… Пригодится когда-нибудь…»
Лесхоз был придан будущему техникуму как опытное хозяйство, и просьбу директора Василий принял как приказ. В лошади он не отказывал Алёшке, но в том, как выводил он из стойла директорскую Майку, как молча и хмуро затягивал на седле подпруги, как выходил на двор с метлой, когда Алёшка появлялся у конюшни, во всём он чувствовал сдерживаемую неприязнь Василия.
В то утро, когда Василий в первый раз подсадил его на коня, он понял, что конюх его не любит. Он вложил ремешок повода ему в руки, сказал: «Натянешь — в рысь пойдёт. Надо остановить — повод ослабь, голосом прикажи… — Он поглядел мимо Алёшки, с убеждённостью добавил: — Остальное к заднице приложится…» Скупым движением отряхнул рукава своей застиранной рубахи с чёрными заплатами на локтях, пошёл починять снятую с колёс телегу. На обиженный вид Алёшки, на его негодующий взгляд, которым он пытался пронзить Василия, Василий попросту не обратил внимания.
Алёшка не мог не видеть, что Василий в деле строг. Он даже лесника Красношеина не пускал в конюшню. «Обожди, Леонид Иванович, — говорил он твёрдо. — Сам коня выведу». И лесник покорялся, ожидал на дворе, принимал лошадь из рук конюха.
Порядки, заведённые Василием, Алёшка знал. Тем с большим удовлетворением входил он в конюшню, понимая, что Василий не решится остановить его, шагал по чистым, скоблёным половицам, гладил лошадиные морды, подносил к их осторожным губам кусочки хлеба и сахар. Это была своего рода месть Василию за его молчаливую неприязнь.
Алёшка был далёк от того, чтобы посвящать Юрочку в сложность своих отношений с Василием. Он знал, что в лошади ему не откажут, и вошёл в конюшню с твёрдостью хозяина, похлопывая прутиком по штанине.
— Василий Иванович, нам бы лошадок! — сказал он не своим обычным, замирающим от смущения, голосом, а голосом чужим, громким и небрежным.
Василий сидел на чураке, в фартуке, чинил хомут. Он поднял от работы голову, внимательно поглядел на Алёшку, на чистенького, похожего на молодого гусачка, Юрочку. Не выпуская из рук шила и кривой иглы с чёрным хвостом дратвы, он ещё некоторое время шил, стягивая залоснённую кожу хомута. Потом снял хомут с колен, приставил к стене, молча пошёл выводить Майку. На дворе он закинул ей на шею повод, с руки сбросил на жердину седло, пошёл обратно в конюшню. Алёшка наблюдал каждое движение Василия, в каждом его движении видел скрытый недобрый знак и всё-таки, перебарывая робость, с той же небрежностью в голосе сказал: