Семигорье
Шрифт:
От слов Женьки Васёнка зарделась, как заря от близкого солнца. Потупилась. Улыбнулась жалко и беззащитно.
— Да уж что, Витя. Поди побудь, — сказала она. — А я побягу. Гости, того гляди, найдут!.. — Покоряясь одной ей известной необходимости, Васёнка пошла лёгкими шагами, остановилась. — Братик, прошу тебя, вертайся поскорей! — В тихом её зове была такая одинокость, что даже у Женьки дрогнуло сердце. Зло щуря поблёскивающие глаза, она глядела, как Васёнка с колыхающимися за плечами синим платочком быстро и плавно, будто гонимая ветром, уходила в
— Витя! Не умею я сказать, что есть во мне… Но ты-то веришь, что у Женьки Киселёвой тоже сердце, а не мотор? Ладно, молчу. Пошли к Макару. Ему, как богу, выверну свою разэтакую душу!..
В тёплом и чистом доме Макара уже сидел за столом Иван Митрофанович, по-домашнему раздетый до рубашки. Женька, с ходу по обняв тётку Анну, погладив по сутулой спине хлопотавшую у печи Грибаниху, бочком, будто стесняясь, прошла в горницу, на цыпочках обошла стол, с шутливым почтением села на лавку, рядышком с Иваном Митрофановичем. В улыбке широкого рта обнажив красные влажные дёсны и белые крупные зубы, она проговорила сиплым, надорванным в грохоте мотора голосом:
— Вот не думала, не гадала, что в праздник усядусь за стол с самой Советской властью!
Иван Митрофанович шилом провернул в поясном ремне дырку, глянул на Женьку.
— Не тот счёт, Евгения Петровна! Ты уже двадцать лет с Советской властью за одним столом!
Женька рассмеялась:
— А ведь в точку угодил, Иван Митрофанович! Сегодня и моей жизни аккурат двадцать. Мать будто ведала, что в тот год в Петрограде «Аврора» гукнет. Так что считай — я вместе с революцией рождённая…
— А этого не знал, — сказал Иван Митрофанович. — Промашку мы с Макаром тут явную допустили… Ладно, Женя, дай нам денька три, обмозгуем.
— Да разве об этом речь! — обиделась Женька. — Я тебе про жизнь толкую, а ты про подарок!.. ты лучше в моей вот обиде помоги.
— Что за обида? — Иван Митрофанович затянул и оправил на рубашке-косоворотке ремень, передал Макару шило, повернулся к Женьке. Женька затруднялась начать разговор, клонилась к полу, кулаком постукивала по ладони. Сказала наконец:
— Прослышала я, будто с Мадрида детишек в Ленинград привезли. Люди сказывали, по семьям их раздают. Чтоб, значит, не было среди них сирот. Ты не слыхал, на Волгу не прибывает такой пароход?.. — Женька смотрела на Ивана Митрофановича с ожиданием. — Не слыхал?.. Она вот тоже говорит — знать не знаю! Дора наша, Дарья Кобликова, что в райкоме сидит. Была я у ей в кабинете… Говорит, если б даже привезли, на руки не дали. «Почему, спрашиваю, не дали?» — «А потому, говорит, что не каждому можно доверить воспитывать испанских детей!..» Слышь, Иван Митрофанович? Не каждому. Понимай — мне не дано. Ты ответил бы так? Можешь ты думать, что я малого вырастить не сумею?.. Одену и обую, и молоком и драничками накормлю. Сама, если что, стерплю, а ему — первую ложку… И ягодок в бору насбираем. Пахать, сеять вместе будем. О фашистах вспомнить не дам, клухой над ним растопырюсь… И земля семигорская
Иван Митрофанович не скрывал, что растроган Женькиной печалью.
— Верю, Женя! Как в самого себя верю. Ты чистый, горячий, правильный человек. Только хорошую твою мечту не смогу я поддержать: нету у меня испанских детишек…
— Понятно. Кукушке гнезда не свить.
— Не обижай, Женя. Ты не кукушка, я — не бог!
— Ладно. Будто не понимаю! — Женька вскинула голову, обвела всех затуманенным взглядом. — Навела я на вас скукоту! Другого дня не выбрала… Ругайте, штрафуйте, негодную!.. — Она подняла руки.
— Ну, к столу, что ли? — сказал Иван Митрофанович. — Подвигайся ко мне, Евгения Петровна! За тебя и таких, как ты, хочу первое слово молвить… И ты, Гужавин-младший, не тихонься у окна. Знаю, человек ты уже рабочий! Садись-ка в красный угол…
Иван Митрофанович распоряжался за столом, как у себя в доме. И ни тётка Анна, ни Макар, ни Грибаниха не удивлялись: Иван Митрофанович говорил, что всех хороших людей давно записал в родню. Он взял ржаную горбушку, приложил к губам бережно, глубоко вдохнул.
— Родной запах! Люблю! — сказал и сощурился, как будто что-то припоминая. — А ты не думала, Евгения Петровна, что ты — первый представитель рабочего класса на селе? В партию вступать тебе срок…
— Ух, хватил, Иван Митрофанович! — Женька развела руками, покачала головой, а сама лицом распалилась, будто в гору вбежала. — Мне ли речи людям говорить? Языком я — вон как Витькин батька кувалдой по железу. Ушибить — ушибу, а чтобы душу подлечить или мозги кому вправить — на то не научена. Нет, мил человек, быть мне беспартийным большевиком при вас с Макаром…
— Слышь, Макар? Она считает, что мы только языком и горазды!
— Э, Иван Митрофанович, не в ту сторону ручку крутишь! — Женька улыбалась и грозила худым мозолистым пальцем. — Слово — это я по себе знаю, — когда оно горячее, двух, а то и трёх дел стоит! Без горячего слова сердце пустеет. А с пустым сердцем не наработаешь. Так, Макарушка?..
— Так, Женя, — сказал Макар. — А всё-таки за тебя я бы поручился — ты делом говорить умеешь.
— Полно вам! — хрипло сказала Женька. — Лучше ругайте. А то зареву… Ну что, за праздник, что ли? — Женька осторожно взяла гранёную стопочку. — Витьке-то налейте. Работник! И помощник — дай бог каждому!..
Витька в смущении рвал с ладони жёлтые бугры мозолей. С трудом поднял глаза, поверх стола встретился с внимательным взглядом Макара. Макар от своей тарелки переставил налитую стопку.
— Чокнись с нами за праздник! А пить — не пей, повремени, — сказал он. — Садитесь, мама! Авдотья Ильинична! Вас что, печь заколдовала?!
— Сейчас, Макарушка! Вот ужо пирог подрумянится… — откликнулась баба Дуня.
Когда она появилась в горнице. На ходу приглаживая растрёпанные волосы, и села на лавку рядом с Витькой, улыбнувшись ему и обдав его жаром печи и запахом горячего масла, Макар сказал: