Семигорье
Шрифт:
— Ну что же, Иван Митрофанович, тебе речь?..
— Куда денешься! Такая уж должность… — Подумал, сказал: — Мирно лет бы ещё сто нам землю пахать да хлеб сеять. Но коли воевать случится — чтоб все воевали, себя не жалеючи. Как ныне работаем! Такое моё слово…
Уже за самоваром, в неторопливом чаепитии, Грибаниха, с доброй хитрецой глядя на Макара, сказала:
— А что, Анна, вроде бы за столом человека не хватает!.. Не думается тебе?..
Тётка Анна, мать Макара, седыми, ровно зачёсанными назад волосами и ещё чем-то — достоинством своим, что ли? — очень похожая на Грибаниху, только на голову ниже высокой бабы Дуни, лицом пошире и поглаже,
— Жду того дня, Авдотья. Устала ждать! Всё кажется, не даст бог внучков голубить. Вон глядите на него! — она направила палец на Макара. — Смеётся! А до смеха ли?! Двадцать седьмой годок! Прячешь глаза, неторопь бессовестный! «Я, говорит, мама, человека на всю жизнь выбираю!» Будто мы за своих мужиков шли не на всю жизнь!..
— Ты, Макар, слушай мать! — неожиданно строго сказала Грибаниха. — Выбирай — не спеши, но коли выбрал… Не за тебя тревожусь. Горлинке от коршунов самой не отбиться!..
Слова бабы Дуни накрыли Макара, словно тенью. Он перестал смеяться, весь подобрался и сосредоточенно, будто собираясь встать, смотрел на острый кончик лежащего на столе ножа.
— Извините, товарищи женщины, что в ваш разговор встреваю. Но… — Иван Митрофанович большим пальцем провёл по жёстким усам, — большое торопить — на малом споткнуться. Человек новый пиджак надевает — и то нужен срок пообвыкнуться. А тут не пиджак!.. Ты что, Анна, Макара своего не знаешь? Он восемь раз меряет, потом уж — и то не сразу! — отрубает. Но что отрубит, то навек!.. Дело, как я понимаю, у Макара залажено. Так что давай-ка ещё по рюмочке за твоё материнское спокойствие, Анна, за основательность, за крепкость всего вашего рода! И чтоб посажёного отца другого не искали — сам буду!.. Женя? Ты что?.. Ну, ну, девонька, негоже на праздник кулаками глаза мять! Я ещё не всё сказал. К тебе своё слово обращаю. За твои, Женя, двадцать героических лет, за душевную твою красоту, которую ты не скроешь от нас даже махоркой, которую, назло неизвестно кому, куришь! И знай, на всю жизнь пойми, что родня ты нам самая что ни на есть близкая. И до тех пор, пока мы есть на земле. А что на земле не мы, так родня наша будет вечно — это ты сама знаешь! Ну, выше голову, Женя!..
Иван Митрофанович ложкой выловил в глиняной миске солёный груздок, положил на ломтик хлеба. В какой-то далёкой задумчивости он жевал, и впалые щёки его шевелились под выпирающими скулами. И когда дожевал, остался в прежней задумчивости, Витьке даже показалось, что у Ивана Митрофановича сменилось настроение.
— Да, люди мои хорошие, — сказал Иван Митрофанович уже без прежней оживлённости. — Спешить никогда не след. Ни перед лицом жизни, ни перед лицом смерти… Даже Чапай… Только раз Чапай на глазах заспешил. А мог бы. Мог!.. Урал-то я переплыл…
Грибаниха даже как будто вздрогнула от этих слов Ивана Митрофановича.
— Погоди, Иван, — сказала она. — ты про то не говаривал…
— Не спрашивали, потому и не говаривал! А был я в тот день… в Лбищенске был.
Витька даже про пирог забыл.
— Так рассказали бы, дядя Иван! В кино-то разве не так? — с неожиданной настойчивостью спрашивал он, забыв, что минуту назад не посмел бы сказать слова. Иван Митрофанович не глядел ни на Витьку, ни на Грибаниху, но видно было, что он сам взволновался тем, что вспомнил, — его щёки будто нагрелись изнутри.
— Нет, кино я не хулю, в кино правду
И Чапай, разгорячённый, оглушённый, поторопился. Оттолкнул от себя всех, поплыл. Под пули поплыл… До моста всего-то шагов двести было. За сваями хоронясь, переплыл я Урал. А Чапаев не переплыл. Так-то вот… Может, и случай. Да не всё случай! Около десятка со мной перебралось. С винтовками…
И Женя, и Грибаниха, и тётка Анна, и Макар слушали Ивана Митрофановича не шевелясь. У Витьки от напряжения занемела шея. Но он и сейчас, после того как Иван Митрофанович замолчал и, выложив на стол руки с широкими кулаками, задумчиво глядел в тот день своего прошлого из-под серых встопорщенных бровей, не мог повернуть головы, отвести глаз от человека, который был рядом с Чапаем.
Макар сидел напротив и тоже молчал, пальцами потирал прямой напористый лоб.
— Как оно, брат! — сказал он, вроде бы ни к кому не обращаясь. — Чапай, а в горячности не нашёлся!
— Как видишь! — сказал Иван Митрофанович. — Мне уж не придётся, если что. А вам с Витькой помнить о том надобно…
На улице и в доме стемнело. Макар зажёг фонарь проводить гостей. С открытых звёздных небес стекал холод. Тётка Анна набросила на плечи Жене телогрейку, хотела накинуть Макаров пиджак на Витьку, но Витька стеснительно увернулся. Он ещё не чувствовал себя у Разуваевых как дома, хотя все относились к нему, как к своему.
— Гляди-ко, — сказала, выходя на крыльцо, Грибаниха. — тепло-то только до праздника выстояло. Будто заказал кто!
Хмельная Женька плечом сдвинула Макара в сторону, с горьким вызовом спросила:
— В кино небось с Васёнкой пойдёшь?
Макар смолчал. Витька слышал, как Женька трудно хлебнула воздух, будто не хватало ей простора, что был вокруг от чёрной земли до звёзд.
— Эх, Макарка!.. ладно, не серчай на меня, на дурру. Это я так, — от вина поослабла… Тётка Дуня! Иван Митрофанович! Где вы там? Вместе айдати! — Женька отошла от Макара, по-мужски грубо, с сипотцой, запела:
Хаз Булат удалой, Бедна сакля твоя…И, оборвав песню, крикнула из темноты:
— Эй, Разуваевы! Прощевайте!..
МАКАР
На второй день праздника показывали кино. От набившихся в клуб людей трещали дверные косяки, под скамьями подламывались ножки, неудачники с визгом и хохотом валились на чужие ноги. Пламя в керосиновых лампах, развешанных по стенам, шаталось, струйки копоти плыли к потолку.