Семигорье
Шрифт:
Пока они шли на озёра, он всё обдумал. Он скрепил своё сердце и повёл Арсения Георгиевича на свой заветный камышовый мысочек. Вёл и оглядывался: его так и подмывало сказать, что он уступает лучшее зоревое место! Он не сказал, показал мысочек и молча, удалился, предоставив Арсению Георгиевичу самому оценить его жертву.
Борис Георгиевич отказался от услуг и ушёл бродить, Алёшка сам был не прочь походить по берегам. Но он помнил, что Арсений Георгиевич не должен быть один, и остался невдалеке, на поросшей осокой болотине, где мало было надежды перехватить даже чирка.
Смотреть зарю, не снимая с плеча ружья, невесело! И всё-таки он держался, пока тихо остывающая заря
Оттого, что Арсений Георгиевич стоял лучше и потому счастливей его, Алёшка вмиг загорелся ревнивым и — он знал! — несправедливым чувством. До оторопи, до испарины на лбу он ненавидел в тот миг затаившуюся в камыше кожаную фуражку.
«Миленькая, ну, хорошенькая! — шептал он, чувствуя, как от напряжения немеют губы. — Не лети на мыс… там всё, там тебе конец… Ну, отверни! Ну, лети сюда, ну, сюда…» Радостная дрожь бежала по его плечам: он видел, что утка по-над водой обходит мыс. Вот она круто повернула и теперь, снижаясь, шла к нему, в залив, над кромкой камыша. Боясь моргнуть, он уже поднял ружьё, готовясь к выстрелу, и тут увидел, как утка вздрогнула. Ещё не ослабев крыльями, она, как будто нехотя, закинула на спину голову и с какой-то уже не зависящей от неё плавной стремительностью круто пошла вниз.
Ему казалось, что уже потом, после того как утка шлёпнулась в воду, тяжестью своей расколов отблёскивающее стекло залива, он увидел всплеск огня над камышом и услышал сам выстрел.
Арсений Георгиевич не вышел, не подобрал утку. Алёшку долго дразнил чёрный бугорок на глади сумеречной воды. И когда его вдруг накрыл шум и свист и чирки, летящие плотно, как стая скворцов, пронеслись над ним и, планируя и покачиваясь на острых крыльях, стремительно пошли на посадку к кромке камыша, под выстрелы Арсения Георгиевича, он не сдержал себя. Он выстрелил, не успев даже выцелить кого-нибудь из стаи. Чирки, как тени, взмыли над головой, их будто сдуло с бледного неба. Это было уже слишком. Таких поступков не прощают даже на охоте. Он стоял, вобрав голову в плечи, и ждал, когда донесётся из камыша сердитый окрик.
Арсений Георгиевич молчал. Тогда Алёшка тихо вышел из воды на берег и укрылся в сумрак кустов. Он стоял, остывая от возбуждения, и чем больше остывал, тем яснее сознавал, что натворил. Лучшее, что он мог бы сейчас сделать, это идти к стогу и заняться костром. Но идти он не мог. Он хотел прощения и стоял в кустах, как привязанный, робко выглядывая в камышах Арсения Георгиевича.
Небо над Семигорьем выцвело, стало как стираное полотно. Над чёрным горбом леса тьму прокололи звёзды. И лишь в той стороне, где была заря, среди неподвижных травяных наплывов, ещё светила вода.
В дальнем, закрытом темнотой конце поймы, где был Борис Георгиевич, ударил выстрел.
«Это — последний», — подумал Алёшка
Утки подошли к мысу как раз там, где стоял Арсений Георгиевич. Алёшка, замерев, ждал, когда над камышом сверкнёт огонь и одна или две утки камнем падут в воду. Утки мучительно долго разворачивались над камышом и наконец, пошли на Алёшку. «Сейчас выстрелит», — подумал Алёшка и вдруг услышал тихий предупреждающий окрик:
— Берегись, Алексей!..
Он торопливо стащил с плеча ружьё, взвёл курки. Он вглядывался в сумеречное небо, как в воду, до рези в глазах, и видел, как, увеличиваясь в размерах, приближались к нему утки: они сдерживали полёт и снижались, выбирая место сесть.
Тёмные пятна переместились, сменились местами, сошлись в едва различимую полоску. Алёшка вскинул ружьё и, почти теряя из виду эту живую тающую паутину уток, раз за разом выстрелил из обоих стволов.
В наступившем вслед за выстрелами звенящем ожидании, когда мгновение растягивается в вечность и сердце повисает между отчаяньем и восторгом, он услышал два тяжёлых шлепка в воду. Будь он один, он тут же бросился бы к упавшей добыче. Буровя ногами воду, зачёрпывая в сапоги, он торопливо лез бы в глубину до тех пор, пока руками не сжал бы податливые, ещё тёплые утиные шеи. Но рядом был Арсений Георгиевич. И Алёшка, слыша, как одна из упавших уток бьёт крылом по воде, всё-таки стоял и ждал.
— Молодец, Алексей! — услышал он тихий, отчётливый в ночи голос, и тяжесть свалилась с его души.
Он подобрал с воды уток и почувствовал, как оттянули они руку. Это были селезни. Даже в темноте он разглядывал черноту их голов и ошейники.
Ощупывая и радостно прижимая к себе добычу, он постоял на берегу, потом медленно пошел к дубовой гриве, зная по доносившемуся разговору, Арсений Георгиевич и Борис уже на месте. Он подошёл к стогу, на виду у Бориса Георгиевича небрежно уронил селезней на землю. Он видел, что Борис Георгиевич присел на корточки, с интересом поднимал и ощупывал его трофеи. Он ждал, что сейчас его спросят, как добыл он таких красавцев, и, умеряя торопливость рук, нарочито медленным движением стаскивал через голову ремень ружья. Он отошёл к дубку повесить ружьё, и тут руки его наткнулись на тяжёлую связку уток. Задрожавшими пальцами он лихорадочно пересчитал головы. Шесть уток Бориса! И рядом на верёвочке утка Арсения Георгиевича.
Он не решался выйти из-под дуба.
— Арсений, иди, погляди, каких селезней Алёшка прихватил! — услышал он голос Бориса.
— Это очень важно? — сдержанно отозвался Арсений Георгиевич. Он налаживал костёр, в свете разгорающегося огня виднелась его неподвижная квадратная спина и голова в фуражке.
— Думаю, да! — сказал Борис со значением.
Арсений Георгиевич подошёл, поднял селезней так, что отсвет заиграл по их серебристым брюшкам.
— Хороши! Удивляюсь, как Алексей разглядел их в темноте! — Он подвязал селезней на верёвочку, повесил на дубок рядом с другими утками. — Славные трофеи!
Алёшка хорошо помнил, что именно в ту минуту он почувствовал, как запылало его лицо. Он понял, зачем Борис позвал Арсения Георгиевича, и понял, что сказал Арсений Георгиевич: он не отделил от себя и Бориса его, Алёшку, и хотел, чтобы он тоже не отделял себя от них. Он вспомнил, что и этих-то двух селезней, по сути дела, подарил ему Арсений Георгиевич, он сам мог стрелять по ним, — и стыд опалил его от головы до сердца.
Арсений Георгиевич, видно, хорошо понимал состояние Алёшки. Он дал ему время овладеть собой и скорее серьёзно, чем шутливо, сказал: