Семиотика, Поэтика (Избранные работы)
Шрифт:
50 Picard R., op. cit., p. 52.
339
Запрет, налагаемый вами на все чужие языки, - это всего лишь способ самим себя исключить из литературы: отныне более невозможно, не должно быть возможно, как это было во времена Сен-Марка Жирардена 51, служить надсмотрщиком над искусством и вместе с тем претендовать на то, чтобы сказать о нем нечто.
Асимболия
Вот каким предстает в 1965 году адепт критического правдоподобия: о книгах надлежит говорить "объективно", "со вкусом" и "ясно". Предписания эти родились не сегодня: последние два пришли к нам из классического века, а первое - из эпохи позитивизма. Так возникла совокупность неких расплывчатых норм - наполовину эстетических (связанных с классической категорией Прекрасного), а наполовину рациональных (связанных со "здравым смыслом"); тем самым был построен удобный мост между искусством и наукой, позволяющий не находиться полностью ни там, ни здесь.
Указанная двойственность находит выражение в последней теореме, которая, похоже, целиком владеет великой заповедальной мыслью старой критики, поскольку она формулирует
51 Который предостерегал молодежь против "моральных иллюзий и путаницы", повсюду распространяемых "современными книгами".
52 Picard R., op. cit., p. 117.
53 Ibid., p. 104, 122.
340
Задушевного, Прекрасного и Человечного 54, и притворно призвать критику к обновлению науки, которая займется-де, наконец, литературным объектом "в себе" и отныне уже ничем не будет обязана никаким другим наукам - ни историческим, ни антропологическим; между тем от подобного "обновления" попахивает довольно-таки старой плесенью: еще Брюнетьер примерно в тех же выражениях упрекал Тэна за излишнее пренебрежение к "самой сути литературы, иными словами, к специфическим законам жанра".
Попытка установить структуру литературных произведений - важная задача, и многие исследователи посвятили ей себя, правда, используя при этом методы, о которых старая критика и не заикается; и это естественно, поскольку, притязая на изучение структур, она в то же время не хочет быть "структуралистской" (слово, вызывающее раздражение и подлежащее "изгнанию" из французского языка). Разумеется, критическое прочтение произведения должно осуществляться на уровне самого произведения; однако при этом, с одной стороны, остается неясным, каким образом, установив известные формы, мы сможем избежать последующей встречи с содержанием, коренящимся либо в истории, либо в человеческой психее, короче, в тех вне-литературных факторах, от которых старая критика хочет откреститься любой ценой; с другой стороны, цена структурного анализа произведения намного выше, чем можно подумать. Ведь если оставить в стороне изящную болтовню по поводу замысла произведения, такой анализ можно осуществить, лишь исходя из определенных логических моделей: в самом деле, о специфике литературы можно говорить лишь после того, как последняя будет включена в некую общую теорию знаковых систем; чтобы получить право на защиту имманентного прочтения произведения, нужно предварительно знать, что такое логика, история, психоанализ; короче, чтобы вернуть произведение литературе, следует сначала выйти за ее пределы и обратиться к культурной антропологии. Сомнительно, чтобы старая критика была к
"...Абстракции этой новой критики, бесчеловечной и антилитературной" ("Revue parlementaire", 15 ноября 1965).
341
этому готова. Похоже, что она стремится к защите сугубо эстетической специфики произведения; она хочет отстоять в нем некую абсолютную ценность, не запятнанную множеством презренных "внелитературных факторов", каковыми являются история или глубины нашей психеи: старая критика жаждет отнюдь не организованного, но чистого произведения, свободного как от компромисса с внешним миром, так и от неравного брака с внутренними влечениями человека. Модель сего целомудренного структурализма имеет просто-напросто этическую природу.
"О богах, - советовал Деметрий Фалерский, - говори, что они боги". Окончательное требование адепта критического правдоподобия носит тот же характер: о литературе говори, что она литература. Эта тавтология отнюдь не безобидна: сначала делают вид, будто о литературе можно что-то говорить, то есть превращать ее в объект высказывания, но затем это высказывание тут же и пресекают, ибо оказывается, что сказать-то об этом объекте совершенно нечего помимо того, что он является самим собой. И действительно, адепт критического правдоподобия в конце концов приходит либо к молчанию, либо к его субституту - празднословию: изящная болтовня - еще в 1921 году говорил Роман Якобсон об истории литературы. Будучи парализован множеством запретов, которых требует "уважение" к произведению (предполагающее сугубо буквальное понимание текста), адепт критического правдоподобия с трудом может даже приоткрыть рот: сквозь все его многочисленные табу способен просочиться лишь тоненький словесный ручеек, позволяющий ему заявить о правах социальных институтов в отношении мертвых писателей. Что же до возможности надстроить свое собственное слово над словом произведения, то адепт правдоподобия лишает себя необходимых для этого средств, поскольку не желает идти на соответствующий риск.
В конце концов замолчать - значит дать понять, что намереваешься покинуть собеседника. Отметим же на прощание неудачу, которую потерпела старая критика. Коль скоро ее объектом является литература, она могла бы заняться выяснением условий, делающих возможным
342
существование литературного произведения, набросать основания если и не науки, то хотя бы техники литературного анализа; однако же она предоставила заботу - и хлопоты - об этом самим писателям, которые - от Малларме до Бланшо -
55 Picard R., op. cit., p. 34, 32.
56 Proust М. A la Recherche du temps perdu. P.: Pleiade, I, p. 912.
57 Piсard R., op. cit., p. 30. Я, конечно, никогда не делал из "Андромахи" патриотической драмы; подобные жанровые определения меня отнюдь не занимали (что и послужило поводом для упреков в мой адрес). Я говорил лишь о фигуре Отца в "Андромахе" - не более того.
343
предъявляют упреки, оказывается словарем барышни, готовившейся к выпускным экзаменам три четверти века тому назад. Между тем с тех пор мы познакомились с Марксом, Фрейдом, с Ницше. Позже Люсьен Февр и Мерло-Понти заявили о нашем праве постоянно переделывать историю истории, историю философии таким образом, чтобы объект прошлого оставался при этом целостным объектом. Почему же не прозвучит наконец голос, который заявит, что литература также имеет подобное право? Молчание старой критики и ее неудачу можно если не объяснить, то по крайней мере описать другими словами. Старый критик является жертвой того хорошо известного исследователям языка состояния, которое называется асимболией58; в этом состоянии человек не способен ни воспринимать символы, то есть совокупность сосуществующих смыслов, ни оперировать ими; как только подобный больной выходит за тесные рамки сугубо рационального использования языка, символическая функция, обладающая весьма широким диапазоном и позволяющая людям конструировать идеи, образы и произведения, оказывается нарушенной, подвергнутой ограничениям или цензуре.
Разумеется, о литературном произведении можно рассуждать, вовсе не прибегая к понятию символа. Это зависит от избранной точки зрения; о ней надо только объявить. Не касаясь здесь литературы как необъятного социального института, порожденного историеи 59, и держась лишь отдельного произведения, можно считать очевидным, что если мне приходится говорить об "Андромахе" с точки зрения рецептов ее сценической постановки или же о рукописях Пруста с точки зрения той роли, которую играют в них помарки, то мне, действительно, нет надобности верить или не верить в символическую природу литературных произведе
58 Несаen H. et Angelergues R. Pathologie du langage. Larousse, 1965, p. 32.
59 Ср. "О Расине" ("История или литература?", с. 220 и cл. наст. сб.).
344
ний: ведь и афатик способен великолепно плести корзины или столярничать. Однако как только мы захотим изучить произведение как таковое, как конституированное целое, окажется невозможным не выдвинуть самых широких требований, связанных с его символическим прочтением.
Именно это и сделала новая критика. Все знают, что вплоть до сегодняшнего дня она работала совершенно открыто, исходя из представления о символической природе произведения, а также учитывая явление, которое Башляр назвал вероломством образа. Между тем никому из тех, кто навязывал новой критике полемику, даже и на минуту не пришло в голову, что символы-то и могли стать предметом обсуждения и что, следовательно, спорить надо о свободе и границах открыто заявленной символической критики: нам говорили о безраздельных правах буквы, и никто ни разу не предположил, что символ также может обладать своими правами, причем правами, отнюдь не сводимыми к нескольким второстепенным свободам, которые буква соблаговолила оставить символу. Исключает ли буква символ или же, наоборот, допускает его? Несет ли произведение буквальный или символический смысл - означает "буквально, а также и во всех прочих смыслах", говоря словами Рембо 60? Вот каков мог быть предмет спора. В предисловии к книге "О Расине" я специально отметил, что весь критический разбор, предпринятый в ней, основан на определенной логике символов. Следовало либо в целом оспорить факт существования или даже возможности существования такой логики (это, по крайней мере, создало бы так называемую "почву для дискуссии"), либо показать, что автор книги "О Расине" не сумел как следует использовать правила этой логики, что он охотно признал бы, особенно два года спустя после выхода этой книги и через шесть лет после ее написания. Нам дают весьма странный урок чтения, когда спорят против каждого конкретного места в книге, ни разу не обмолвившись