Семнадцать мгновений летнего дня
Шрифт:
О чём ещё мы мечтали узнать? Да вот они, исчерпывающие ответы на все наши вопросы! Когда я наконец-то это осознал, у меня на секунду перехватило дыхание. Если бы за окном не царила глубокая ночи, да и я не лежал бы на скрипучей раскладушке с телефоном в руках, боясь ненароком разбудить родителей, – то в этот момент я бы завопил от восторга, как дошкольник.
Но увы, увы, увы. Я мог только лежать, глубоко дышать, унимая бешеный пульс, и вглядываться в мелкие буквы на экране телефона, связывающие меня с Лизой пуповиной интернета.
– А про шифр ты спросила? – наконец собрался я с мыслями.
Лизка по обыкновению писала долго, с перерывами, и когда ответила,
– Это не шифр, – написала она. – Это четыре цифры.
Я, рискуя перебудить родителей надсадным скрипом раскладушки, вытащил нож из-под подушки и, подсвечивая экраном, внимательно уставился на гравировку. Так ничего и не понял, осторожно убрал нож обратно и лёг. Мама сквозь сон что-то попыталась спросить, но я в ответ лишь замер, делая вид, что вижу десятый сон, и она вскоре заснула обратно. Выждав секунд двадцать, я снова вернулся к переписке.
– Четыре?
– Ага, – подтвердила Лизка. – Мы единичку потеряли.
Ей явно доставляло удовольствие мучить меня намёками, не говоря ответа сразу. Я задумался, раз за разом воспроизводя в памяти надпись. Единица… та косая черта?
Четыре цифры. Тогда получается, что последние два символа – это «83», а не «8 з». «1?83». Оставалась непонятная закорючка, похожая то ли на четвёрку, то ли на букву У… То ли на кривую девятку? Тогда выходит, что четыре цифры – тысяча девятьсот восемьдесят третий, пятый год пребывания наших войск в Афганистане.
Только после этого я взглянул на экран телефона.
Лизка, разумеется, не выдержала столь долгой паузы и сама уже написала ровно тот же ответ: «1983».
– Я понял, – сдержанно ответил я, хотя голова шла кругом. После всего этого будничный рассказ о том, как Лизка с Шумахером вернулись, уже был столь малоинтересен, что я даже ни о чём не спрашивал. Скомкано попрощавшись, я рухнул затылком на подушку, положил телефон на пол и бездумно уставился в тёмный потолок, по которому бродили тени, на неуловимый тон ещё более тёмные.
Мои мысли некоторое время вертелись вокруг ножа и информации, которую сообщили мне Лизка с Саней, но постепенно всё труднее становилось сосредоточиться и додумать хотя бы одну мысль до конца. В голове рождались странные образы, оживали размытые картинки, а потом власть в разуме захватили сны.
Виной тому, верно, были нож, лежащий под подушкой, и история, открывшаяся Лизе, а может, просто то, что столько дней я думал про Афганистан, читал и искал материалы, а рассказ Лизы стал просто последней каплей… Так или иначе, в ту ночь мне опять снилась чужая, жаркая земля, горы до небес, пыль и наши парни, военные. Я был одним из них, такой же уставший, пропылённый, с автоматом в руках. Вернее, это не я сидел на бронетранспортёре, а тот, чьими глазами я видел тот сон. Сам-то я чуть-чуть был отстранён от всего происходящего, ровно настолько, чтобы понимать, что это – не наяву.
Когда вспоминаешь, что тебе снится, очень сложно восстановить последовательность событий и всевозможные логические переходы – а иногда из памяти выскальзывает вовсе всё, кроме нескольких отрывков-осколков. Пытаясь вспомнить тот «афганский» сон, я сталкиваюсь ровно с той же проблемой: набор отдельных, мало связанных между собой эпизодов, какие-то достаточно долгие, а какие-то занимающие всего несколько секунд – вот и всё, что я могу наскрести в своей памяти. Но осколки эти необычайно яркие, даже ярче, чем в то утро, когда я проснулся.
… Мы в засаде, и время тянется изматывающе медленно. Вокруг, как всегда, жара, пыль, камни, впереди –
Следующий осколок сна – вокруг уже выстрелы, взрывы, громоздкая машина впереди горит, чадя густым, чёрным дымом, а мне почему-то нужно командовать всем этим дурдомом. И, что самое удивительно, это у меня даже получается, гораздо лучше, чем когда в Москве с ребятами резался в стрелялки «по сети». Впрочем, это сейчас я могу сказать, а тогда я просто метался, что-то командовал, криком – надрывая связки, – а ещё ползал, перекатывался, стрелял… Что я кричал – не помню. Страшно мне тогда не было, ведь я-из-сна не был мной… Хотя вру. Страшно было – за того, от чьего лица я смотрел, и за других, остальных, даже за того бритоголового афганца.
Следующее, что я помню – как приходится тащить этого бритоголового и не только его, сменяясь, попеременно, с таким напряжением, что убери у меня импровизированные носилки – и я, приложив ровно те же усилия, просто взлечу. Нас осталось мало, но если мы вытащим раненых, то всё будет хорошо, это убеждение настолько сильно в тот момент во мне, что похоже на магическое заклятье. Бритоголовый что-то шепчет, наверное, молится своему Аллаху или просто бредит.
Потом почему-то я командую одному из солдат остаться, прикрывать отход. Мне это не нравится, совершенно не нравится, я даже просыпаюсь на секунду диким усилием воли, выдёргиваю себя в реальность, где под пледом очень жарко, а левая рука под подушкой затекла. Но потом сон снова наплывает на меня, неотвратимо, как морской прилив.
… Нас ещё меньше – это констатация факта, а не сравнение. Во сне невозможно сравнивать, а вот знание «Нас ещё меньше» – есть. Холодно, и полная луна заливает вокруг всё своим призрачным светом. Песок, зыбкий и забивающийся повсюду, колкий от сотен песчинок ветер, причудливые, фантасмагорические тени, резкие переходы – перепады – от света к полной тьме, далёкие огни. И надо идти, идти, а словно сам воздух этому сопротивляется, отталкивая тебя назад и жаля лицо песком. Руки разжимаются, и тот бритоголовый, которого я тащу на себе, соскальзывает вниз, а вместе с ним и мой автомат, с противным лязгом и грохотом.
Я оказываюсь у себя в комнате, из окна дует, щёку колет постеленный на раскладушку под сбившуюся простыню шерстяной плед, а на пол скинут тот, второй плед, под которым сплю, и… нож. Мама спрашивает сквозь сон, всё ли в порядке, но лучший ответ на этот вопрос – молчание и ровное сопение. Успокоившись, мама засыпает, а я, отчаянно скрипя раскладушкой, натягиваю плед на себя обратно, засовываю нож под подушку, стараясь не порезаться, и в который раз за ночь прикрываю глаза.
Следующий отрывок сна уже не такой страшный. Бритоголовый жив-здоров, хотя его знаменитая черепушка забинтована. Он горячо благодарит, но русских слов почти не разобрать из-за дикого акцента. Потом суёт в руки нож – разумеется, тот самый, – и что-то лепечет по-своему. На удивление, я вполне понимаю, что он говорит – в отличие от ломанного русского, дари его внятен и чист. Бритоголовый рассказывает, что нож был найден, что он – не его, а тоже, как и я, «шурави», что-то про врагов-душман и что в благодарность за спасение жизни он его возвращает «шурави», то есть попросту дарит мне, и ещё что-то, совсем неразборчивое из-за скорости, с которой он тараторит…