Семья Тибо, том 1
Шрифт:
Но как только она, забрав поднос, вышла из комнаты, г-н Тибо, точно ожидавший, когда наконец его оставят наедине с сыном, склонился, оперся на локоть, доверительно улыбнулся и сделал Антуану знак сесть поближе.
— Очень она славная, эта сестра Селина, — начал он проникновенным тоном, — поистине святая, понимаешь, Антуан? Никогда мы не сумеем ее достаточно… достаточно отблагодарить. Но разве по отношению к ее монастырю… Я знаю, что настоятельница мне очень многим обязана. Но в этом-то все дело! Я очень щепетилен. Злоупотреблять так долго ее самоотвержением, когда столько гораздо более серьезных больных ждут, быть может, и страдают! Разве ты с этим не согласен!
Предчувствуя, что Антуан станет возражать, он остановил его движением руки, несмотря на кашель, прерывавший его речь, выпятил подбородок с таким видом, точно заранее скромно соглашался с доводами сына, и продолжал:
— Конечно, я не говорю, что нужно сделать
Антуан утвердительно кивал головой, не находя в себе мужества ответить. Вот во что превратилась эта неумолимая властность, с которой ему приходилось постоянно сталкиваться в дни юности! В былое время этот деспот без всяких объяснений удалил бы докучную сиделку; теперь же, ослабевший, обезоруженный… В такие минуты физическое разрушение чувствовалось еще яснее, чем когда Антуан осматривал старика, пальцами ощущая одряхление его органов.
— Ты уже уходишь? — вздохнул г-н Тибо, видя, что Антуан встает. В этом упреке были сожаление, мольба, почти нежность. Антуан был растроган.
— Приходится, — сказал он с улыбкой. — У меня весь день занят больными. Постараюсь вечером зайти.
Он подошел, чтобы поцеловать отца: привычка, недавно усвоенная. Но старик отвернулся.
— Ну, ступай, дорогой… Ступай!
Антуан молча вышел.
В передней, забавно примостившись на стуле, как птица на жердочке, его подстерегала Мадемуазель. Мне нужно поговорить с тобой, Антуан… относительно сестры…
Но у него уже не было сил для разговоров. Он схватил пальто, шляпу и захлопнул за собой входную дверь.
На площадке его охватило минутное отчаяние; и усилие, потребовавшееся для того, чтобы надеть пальто, напомнило ему движение, которым он, в бытность солдатом, взваливал себе на плечи ранец, чтобы продолжать путь…
Уличная жизнь — экипажи, прохожие, боровшиеся с осенним ветром, возвратила ему бодрость.
Он стал искать такси.
III. Доктор Филип
"Без двадцати, — заметил Антуан, взглянув на часы, когда автомобиль проезжал мимо церкви св. Магдалины. — Успею, но времени в обрез… А Патрон так точен. Он, наверное, уже одевается".
Действительно, доктор Филип ждал его на пороге кабинета.
— Добрый день, Тибо, — буркнул он. Его голос, голос полишинеля, всегда казался подчеркнуто насмешливым. — Ровно без четверти… Едем…
— Едем, Патрон, — весело подхватил Антуан.
Ему всегда доставляло удовольствие работать под руководством Филипа. В течение двух лет он был его ассистентом, жил в ежедневной непосредственной близости к учителю. Затем ему пришлось переменить службу. Но их отношения не прерывались, и в дальнейшем никто уже не мог заменить ему "Патрона". Про Антуана говорили: "Тибо, ученик Филипа". И он действительно был его учеником, заместителем, духовным сыном. Но часто ему приходилось становиться и его противником: юность восставала против зрелости, дерзость, жажда риска — против осторожности. Связь, возникшая между ними, благодаря семи годам дружбы и профессионального общения сделалась неразрывною. Как только Антуан соприкасался с Филипом, самая личность его видоизменялась, словно уменьшаясь в объеме: за минуту перед тем он был существом цельным и независимым, а теперь снова автоматически попадал под опеку, но при этом не испытывал ни малейшего неудовольствия. Привязанность его к Патрону еще увеличивалась, так как удовлетворялось и его личное самолюбие: научный авторитет профессора был настолько неоспорим, а его требовательность к людям настолько общеизвестна, что привязанность учителя к Антуану имела свою цену. Когда учитель и ученик бывали вместе, они всегда чувствовали себя превосходно; им казалось очевидным, что средний человек вообще малосознателен и бездарен, но что им обоим посчастливилось стать исключением из общего правила. Манера, с которой Патрон, не отличавшийся экспансивностью, обращался к Антуану, его доверие, непринужденность, полуулыбки и подмигивания, которыми он подчеркивал некоторые остроты, даже его лексикон, малопонятный для непосвященных, — все это как будто свидетельствовало о том, что Антуан был единственный человек, с которым Филип мог свободно беседовать, единственный, с чьей стороны он мог рассчитывать на полное понимание. Размолвки происходили у них редко, и вызывались они всегда причинами одного и того же порядка. Антуану случалось упрекать Филипа в том, что иногда он сам себя обманывает, считая основательным суждением внезапную догадку, подсказанную ему скептицизмом. Или иной раз, после того как они, обменявшись мнениями, приходили к полному согласию, Филип внезапно
На лестнице они встретили Теривье, он шел посоветоваться с Патроном по неотложному делу. Теривье был старше Антуана; в свое время он тоже побывал в ассистентах у Филипа, но теперь посвятил себя общей терапии. Он лечил г-на Тибо.
Патрон задержался. Он стоял неподвижно, слегка наклонившись вперед и опустив руки, одежда болталась на его тощем теле, весь он походил на длинного паяца, которого забыли дернуть за ниточку, и являл комический контраст со своим собеседником, приземистым, толстеньким, подвижным и улыбчивым. Окно лестничной клетки отлично освещало обоих, и Антуан, стоя позади, забавлялся, с интересом наблюдая за Патроном, ибо ему иногда нравилось внезапно по-новому взглянуть на хорошо знакомых людей. Филип уставился на Теривье пристальным, пронизывающим, всегда дерзким взглядом своих светлых глаз, защищенных нависшими бровями, которые остались черными, хотя у него уже поседела борода, ужасная козлиная бородка, словно фальшивая, реденькой бахромой свисавшая с подбородка. Впрочем, все в нем, казалось, создано было для того, чтобы раздражать, вызывать антипатию: и неряшливость одежды, и грубость в обращении, и все внешние черты — слишком длинный и красный нос, свистящее дыхание, постоянная усмешка, и дряблый, вечно влажный рот, и надтреснутый гнусавый голос, доходивший временами до фальцета, когда Филип отпускал какую-нибудь едкую шутку или уничтожающее словцо; тогда под густыми зарослями бровей обезьяньи зрачки начинали поблескивать огоньком, свидетельствовавшим о его способности наслаждаться своим остроумием и без участия слушателей.
Однако, как ни малоблагоприятно было первое впечатление, оно отталкивало от Филипа только новичков и людей посредственных. Действительно, Антуан замечал, что ни к одному из практикующих врачей больные не относились с таким доверием, ни одного профессора так не ценили коллеги, ни к одному из них так жадно не стремилась попасть в ученики и не питала такого уважения не допускающая никаких компромиссов больничная молодежь. Самые желчные выходки его метили в недостатки жизни, в глупость человеческую и уязвляли только дураков. Достаточно было видеть его при исполнении профессиональных обязанностей, чтобы почувствовать не только блеск его ума, лишенного мелочности и, в сущности, отнюдь не высокомерного, но и душевную чувствительность, которую мучительно оскорбляло зрелище всех гнусностей повседневности. Тогда становилось понятно, что резкость его нападок была лишь мужественной реакцией против меланхолии, изнанкой жалости, свободной от иллюзий, и что это едкое остроумие, из-за которого к нему так враждебно относились глупцы, было, при ближайшем рассмотрении, только разменной монетой его философии.
Антуан рассеянно прислушивался к разговору врачей. Речь шла о больном, который лечился у Теривье и которого накануне осмотрел Патрон. Случай был, видимо, довольно тяжелый. Теривье отстаивал свою точку зрения.
— Нет, — заявил Филип. — Один кубический сантиметр — это все, молодой человек, на что бы я решился. Даже меньше: полсантиметра. И в два приема, с вашего разрешения. — И так как собеседник горячился, явно восставая против этого осторожного совета, Филип флегматично положил ему руку на плечо и прогнусавил: — Видите ли, Теривье, когда больной доходит до такого состояния, у его изголовья борются только две силы: его организм и болезнь. Приходит врач и рассыпает удары вслепую. Орел или решка. Если под ударом оказывается болезнь — орел, если же организм — то решка, и тогда больной становится moriturus [138] . Такова эта игра, милейший. А в моем возрасте люди становятся осторожнее и стараются бить не слишком сильно.
138
Обреченный на смерть (лат.).
Несколько секунд он стоял неподвижно, глотая слюну с каким-то влажным звуком. Его помаргивающие глаза словно впивались во взгляд Теривье. Затем он убрал руку, лукаво взглянул на Антуана и стал спускаться с лестницы.
Антуан и Теривье пропустили его вперед и пошли рядом.
— Как твой отец? — спросил Теривье.
— Со вчерашнего дня появилась тошнота.
— А…
Теривье нахмурился и сделал гримасу; затем, немного помолчав, спросил:
— Ты давно не осматривал ему ноги?