Сент-Ив. Принц Отто
Шрифт:
Однажды дул сильный восточный ветер. Знамя развевалось на флагштоке; в городе, там, внизу, под нашими ногами дым, выходивший из труб, качался во все стороны, образуя самые разнообразные, прихотливые изгибы. Мы видели, что корабли, дрейфовавшие в гавани, повернулись к ветру. Я раздумывал о том, какой стоит скверный день. Вдруг появилась она. Ветер играл ее волосами, и солнце изменяло их оттенки; платье обрисовывало фигуру красавицы со скульптурной точностью; концы ее шали развязались, разлетелись в разные стороны, поднялись к лицу, но она с поразительной ловкостью снова поймала их. Видали ли вы, как в ненастный день, когда дует порывистый ветер, тихий пруд внезапно начинает искриться и блестеть, делается чем-то живым? Так и лицо этой молодой девушки внезапно оживилось, покраснело.
Не знаю почему (может быть, вследствие того, что это был четверг и я только что побрился), но я решил в этот же день привлечь ее внимание. Молодая девушка подходила к тому месту, где я сидел со своим товаром. Вдруг она уронила свой платок; он упал на землю, и через мгновение ветер подхватил этот легкий кусочек кембрика и принес его ко мне. Не думая о горчичном цвете моего платья, я вскочил и, забыв, что я рядовой, который обязан отдавать честь по-военному, отвесил красавице низкий поклон.
— Милостивая государыня, — сказал я, — вот ваш платок; ветер принес его ко мне.
При этом я пристально взглянул девушке в глаза.
— Благодарю вас, — ответила она.
— Его принес ко мне ветер, — продолжал я, — разве мне нельзя принять это за предзнаменование? У вас в Англии существует пословица: плох тот ветер, который никому не принесет счастья.
Она улыбнулась и произнесла:
— Услуга за услугу. Покажите мне, что у вас есть.
Я провел молодую девушку к тому месту, где были разложены мои вещицы под защитой пушки.
— Увы, мадемуазель, — сказал я, — я не очень хороший ремесленник. Вот это должно было быть домом, и вы видите, что его трубы сильно покосились. Если вы будете очень снисходительны, то назовете шкатулкой вон ту вещь, но посмотрите, куда скользнул мой резец! Боюсь, что вы, пересмотрев все мои изделия, в каждом из них заметите по недостатку. Мне следовало бы повесить вывеску: «Продажа неудачных произведений». У меня не лавка, а юмористический музей.
Я, улыбаясь, оглядел все мои вещи, потом, став серьезен, прибавил:
— Разве не странно, что взрослый человек, солдат, занимается подобными пустяками, разве не странно, что человек с грустью на сердце может делать такие смешные безделушки?
В эту минуту раздался неприятный голос, который позвал мою собеседницу, назвав ее Флорой. Молодая девушка наскоро купила несколько вещиц и присоединилась к остальному обществу, сопровождавшему ее.
Она снова пришла через несколько дней. Но я прежде всего должен вам объяснить, почему красавица Флора так часто посещала нас. Ее тетка принадлежала к числу тех ужасных английских старых дев, о которых говорилось так много. Делать было старухе нечего, и она знала несколько французских слов, а потому, по ее выражению, заинтересовалась пленными французами. Эта большая, суетливая, смелая старуха расхаживала по нашему рынку с нестерпимо покровительственным и снисходительным видом. Платила она, действительно, очень щедро, но при этом так противно рассматривала нас в лорнет, таким неприятным образом разыгрывала роль чичероне среди своих спутников, что это избавляло нас от обязанности чувствовать к ней благодарность. За старухой обыкновенно следовал целый хвост, состоявший из тяжеловесных почтительных стариков, или тупых хихикавших мисс. Для тех и для других тетка красавицы, по-видимому, казалась оракулом.
— Вот этот может премило резать по дереву. Не правда ли, густые баки придают ему ужасно смешной вид? — говаривала старуха. — А этот, — прибавляла она, указывая на меня своим лорнетом, — уверяю вас, страшный чудак.
Конечно, в такие минуты «чудак» скрежетал зубами. Старуха обыкновенно останавливалась среди нас и обращалась к нам на языке, бывшем, по ее понятиям, французским:
— Bienne hommes, sa va bienne? Однажды я ответил ей на том же наречии:
— Bienne femme, sa va couci-couci tout d'même, la bourgeoise [1] .
1
Уродуя
Раздался не особенно вежливый хохот. Когда же мы умолкли, старуха произнесла с каким-то торжеством:
— Я ведь предупреждала вас, что он чудак.
Не нужно и говорить, что все это происходило раньше, чем я заметил племянницу старухи.
В тот день, о котором я хочу рассказать, тетка пришла с особенно многочисленным обществом, говорила особенно много и была особенно бестактна. Я стоял, не поднимая ресниц, но тем не менее глаза мои все время смотрели в одну сторону — и совершенно напрасно. Тетка расхаживала по двору, показывала нас своим спутникам, точно посаженных в клетки обезьян; Флора же держалась вдалеке, на противоположном конце двора; она не смешивалась с толпой и, наконец, ушла, даже не кивнув мне головой. Я очень пристально смотрел на нее, но не мог бы сказать, взглянула ли она на меня хоть раз или нет. Мое сердце переполнилось горечью и отчаянием; я силился изгнать из воображения ненавистный образ молодой девушки, чувствуя, что навеки покончил с ней; я безумно хохотал над собой при мысли о моем невозможном желании понравиться ей. Ночью я не мог сомкнуть глаз, ворочался и мысленно любовался прелестным образом этой девушки, в то же время проклиная ее бессердечие. И она, и все остальные женщины казались мне такими пустыми, низменными. Будь человек ангелом, Аполлоном, но надень он платье горчичного цвета — они не заметят его достоинств. А чем я был для нее? — пленником, рабом, мишенью для насмешек ее соотечественников, чем-то ничтожным и презренным. Я решил воспользоваться данным мне уроком: ни одна из гордых дочерей моих врагов не будет более иметь возможности посмеяться надо мной, и никто не посмеет сказать, что я когда-нибудь любовался этой бездушной Флорой. Вы не можете себе представить, какое независимое решительное настроение переполняло меня; еще ничья грудь не была окована более непроницаемой броней патриотизма. Перед тем, как заснуть, я вспомнил все низости Британии и в подобающих выражениях высказал их Флоре.
На следующий день я, по обыкновению, сидел на своем месте и вдруг почувствовал, что подле меня кто-то есть. Это была она! В первую секунду я окаменел от неожиданности и смущения; в следующую — принятое мной накануне решение заставило меня не изменить позы. Флора стояла, немного наклонившись надо мной, точно охваченная чувством жалости; она казалась смущенной и некоторое время не произносила ни слова; наконец молодая девушка тихим голосом спросила, очень ли я страдаю в неволе и могу ли жаловаться на суровость обращения тюремщиков.
— Мадемуазель, — ответил я, — солдаты Наполеона не умеют жаловаться.
Она вздохнула.
— Во всяком случае, вы, конечно, тоскуете о Франции, — проговорила Флора и, сказав французское название моей страны, слегка покраснела; произнесла Флора это слово с легким, милым иностранным акцентом.
— Что мне сказать в ответ? — проговорил я. — Если бы вас увезли из этой страны, которая, по-видимому, вполне пригодна для вас, если бы вы были принуждены покинуть Англию с ее дождями и ветрами, которые идут к вам как украшение, жалели бы вы о вашей родине? Как вам кажется? Все мы неминуемо тоскуем! Сын тоскует о матери, человек о родине! Это врожденные, естественные чувства.
— У вас есть мать? — спросила Флора.
— На небесах! — ответил я. — И мать, и отец ушли на небо по той же дороге, как и многие другие прекрасные, честные люди. Они последовали на эшафот за своей королевой. Вы видите, меня следует меньше жалеть, чем других пленников, — продолжал я. — Дома меня никто не ждет, я совершенно одинок на свете. Совсем другое дело вон тот бедняк в войлочной шляпе; он спит рядом со мной, и я слышу, как ночью он рыдает. У него нежная душа, полная хороших, тонких чувств; ночью, в темноте, иногда даже днем, отведя меня в сторонку, он начинает с горем говорить мне о своей матери и милой возлюбленной. И знаете ли вы, что заставило его взять меня в свои поверенные?