Серая мышь
Шрифт:
— Батюшка велели вам привести детей на говенье.
Я вежливо пригласил дьяка сесть, а потом говорю:
— Ваш батюшка или дурак, или попросту подлец. Это же чистая провокация!
— Так ведь раньше директор приводил.
— То было раньше, а теперь церковь отделена от государства.
— Ну, тогда пойду по хатам,— поднялся дьяк и добавил с угрозой: — Буду говорить с родителями, может, они разумнее вас и ближе к богу...
Не хочу кривить душой — в бога я не верил и не верю, к попам всегда относился с брезгливостью, но церковь, как и любой храм, люблю, она всегда представлялась мне частью искусства. Люблю обряд, торжественность, серьезность в церкви даже самых несерьезных людей, пусть хоть и кратковременное, но все же единение их
Я никогда не уповал на волю божью, большую часть жизни жил только своим умом, но в те времена я был молод, доверчив и крайне предан во всем — в любви, дружбе, в привязанности, и, повторяю, всегда высоко ценил каждый храм, каждую церквушку как естество искусства, но всякие поповские выдумки презирал, по этому поводу у меня были стычки не только с попом, но и с отдельными фанатичными прихожанами, родителями моих учеников, они все же водили на говенье и прочие церковные процедуры своих детей, и таких было большинство. Однажды, где-то уже в декабре, налетела невиданная в нашем краю буря, ветер срывал крыши и ломал деревья. Под старым ясенем укрылись трое подростков, сын председателя сельсовета и сыновья двух активистов, бывших бедняков, из числа тех, кто не ходил в церковь. Старый ясень с подгнившими корнями не выдержал напора ветра и рухнул, подмяв под себя несчастных подростков. И пошла по округе пущенная попами и их прихвостнями молва: это вероотступников бог наказал. Случалось немало и других мелких несуразиц, но на фоне того, что происходило вокруг, они не были заметны. Ходили слухи, будто националисты напали на польский хутор и перерезали все население от стариков до детей, в соседнем селе застрелили председателя сельсовета. Поповские прихвостни и это относили к божьей каре. Но когда в том же селе оуновские «харцизя- ки», как их называли в народе, ограбили попа, ворвавшись к нему темной ночью, и попутно вырвали решетки в окне местной лавки, забрав выручку и все спиртное, то сам поп попросил защиты у советских органов внутренних дел. Он уже не говорил, что это «божья кара».
После добровольного визита попа в милицию его подстрелили из обреза. Пуля попала в ногу, и поп навсегда остался хромым.
Как-то ко мне в дом пришел Юрко. Явился среди бела дня, когда я забежал на несколько минут домой. Юрко был в новом костюме с широченными от подмощенной ваты плечами, в то время модными. Его фигура казалась еще могучее, особенно против моей, тощей и тщедушной. Он был гладко выбрит, от него резко несло цветочным одеколоном и вином. Сев на диван, Юрко нагловато (в селе никто так не делал) забросил ногу на ногу, откинулся на спинку дивана и вынул из бокового кармана бумажку.
— Здесь,— торжественно проговорил Юрко,— записаны все те, кто против украинского народа, за большевиков. Пан Бошик доверили мне лично записать и поставить крестики, к кому зайдем в гости.— Он весело хмыкнул.— А точнее, на ком поставим крестик.
Я молчал, тогда это еще довольно смутно до меня доходило, и не знал я тогда и того, что не всегда уничтожались люди, которые не устраивали националистов. Местные исполнители, вроде Юрка, могли внести в эти списки и тех, на кого были злы сами или их отцы, нередко причиной была элементарная месть или просто зависть.
—
— У меня в школе таких нет, мы же говорили об этом с паном Бошиком,— сказал я.
— То было давно,— как-то деловито, словно речь шла о какой-нибудь рыночной сделке, вздохнул Юрко,— теперь времена с каждым днем меняются, наши силы крепнут, и мы должны постоянно напоминать о себе действием.
Я понимал, что это не его слова, он сам до такого не мог додуматься, это слова Бошика.
— А из школы все-таки кого-то нужно,— раздумчиво сказал Юрко.— Пан Бошик говорил, если кто-то лично мне покажется чересчур ворожим, можно и на нем крест. Вот ваша завуч Вахромеева, коммунистка, в комсомол и пионеры всех подряд записывает, по домам ходит и лает тех, кто детей в церковь водит. Если ее не убрать, скольких испортит на свой лад та москалька.
— В церковь запретил детей водить я.
— Ну, то ты, Улас, временно,— доверчиво усмехнулся Юрко и тут же помрачнев, неожиданно выпалил: — Отдай жидовку! Вместо Вахромеевой. И та и другая будут живы... Чуешь, Улас, отдай!
Я не смог удержаться от смеха:
— Как это «отдай»?
— Ну, как отдают? Насовсем. Увезу и больше не увидишь ее. Все равно им всем скоро конец, близится час,— так сказал пан Бошик. А я ему верю. Она будет жить у меня, спрячу так, что никто не найдет.
Я пристально, с удивлением разглядывал Юрка, пытаясь понять его. Кто он? То, что Дзяйло тупой исполнитель чужой воли, для меня было совершенно очевидным, но откуда в этом физически здоровом парне патологическая страсть к еврейке Симе, хотя и красивой, но хилой девушке?
Может, это прихоть избалованного девчатами первого на селе парубка? А возможно, любовь? Нет, этого я не допускал. У таких, как Юрко, может быть лишь дикая животная страсть, любви они неподвластны, любовь для натур более тонких.
Откровенно говоря, хотелось мне тогда поговорить с ним, понять его, в чем-то разубедить. Хотя вряд ли какие-либо внушения и душеспасительные беседы могли оказать на парня благоприятное воздействие.
Раздался школьный звонок, и я поспешно ушел, оставив Юрка в доме одного. Во время урока я видел в окно свою полуоткрытую на веранду дверь. Юрко в ней не появлялся, наверное, все ждал, что я вернусь. Но, увлекшись уроком, я вскоре позабыл о нем.
7.
Зашла в гости моя младшенькая — Калина. Назвал я ее так в честь моей матери. Правда, слово «вошла» не совсем подходит к ней. Не вошла, а влетела, или точнее — впорхнула так, что даже качнулись на окнах тюлевые занавески. Она небольшого росточка, но с идеальной фигуркой и хорошенькой мордашкой — одним словом, красавица, всегда веселая, на первый взгляд даже кажется легкомысленной и совершенно беззаботной. Но это обманчиво. Она серьезна и трудолюбива, хотя не так-то уж много приходилось ей трудиться и в колледже, и в университете, и за мольбертом, когда она, чтобы хоть немного сравняться с уровнем мастерства
своей старшей сестры Джеммы, брала уроки у известного художника. Калина способна ко всему: к литературе, к музыке, к рисованию, даже математика в средней школе ей давалась лучше, чем, скажем, ее брату Тарасу, избравшему профессию инженера. Не сочтите меня нескромным, когда прочтете эти строчки, но ее способности и талантливость — от меня. Внешне она тоже на меня похожа. Все считают ее моей любимицей. А у меня нет любимых детей, для меня все они одинаковы. Но кто-то же должен быть более близок; такова Калина. И тянется она ко мне больше, чем к кому-либо другому, даже к матери. Мне порой совестно за это перед Джулией, но она, по-моему, ничего особенного в наших взаимоотношениях не замечает. Джулии хорошо тогда, когда нам хорошо.