Серая радуга
Шрифт:
Черт бы тебя побрал, Экстер Мечтатель. До чего ж ты не вовремя отлучился — но это полбеды, лишь бы ты успел сюда вернуться, лишь бы приволок с собой достаточно войска для избавления от этой гнуси…
Нежить плевалась огнем, кислотой, ядом, яростно царапала барьер, шипела на своем наречии, это отвлекало. Вид желтых клыков, разверстых и крайне кариозных пастей, запакощенных и дымящихся картин по стенам, вызывал необоримое желание закрыть глаза, погрузиться в себя, отвлечься… Нельзя! Стоит поддаться — и недалеко до потери сознания
Хоть бы никто из них не вышел из Провидериума не ко времени. Всё равно не помогут, а истерические вопли и обмороки при виде такого зрелища будут ему совсем некстати.
И да, кажется, на этот раз это была правая нога, чуть ниже колена. Что, заорать, что ли? Легкое пронзено, не хватает воздуха для крика, изо рта — хрип пополам с кровавой пеной, вот еще опасность — кровью бы не захлебнуться…
Еще острый укол — чуть пониже ключицы. Визжащая, бьющаяся в барьер нежить вдруг смазалась и растворилась, и не стало коридора Трех Комнат, и Одонар, и Целестия — всё это было только сном…
Маленький мальчик цеплялся за руку усталой, немного потерянной женщины. Рядом суетился мужчина, его заботило все сразу: багаж, погода, где найти такси, какие здесь цены, а главное — чтобы не пропали «его драгоценные чертежи». Гудели самолеты, потом загудело и зачадило такси, и начал вырастать непривычно огромный, пугающий город с толпами чужих людей на улицах.
— Это наш дом? Или это наш дом?
— Спи, мой маленький, спи… это не наш дом…
— А где наш?
— А нашего теперь нет, есть только чужой…
— А? Что? Что ты говоришь? Какую ерунду говоришь ребенку? Где чужой? Ты ничего… это… скоро приедем домой…
Шуршание страниц ученой книжки и надтреснутый, нервный голос. И другой голос — бесконечно грустный, в полной уверенности, что русоголовый мальчик уже спит:
— Не домой. Это — не домой. Спи, маленький мой, спи… нет больше дома.
А он на самом деле не спит.
Нет! Он не спит, не засыпает, открыть глаза, услышать стук крови в висках, не думать, не сметь, только дышать, дышать, проклинать…
Свое собственное решение проклинать, и себя, и этот глупый героизм, который вот так обернулся, и Холдона, который был прав насчет того, что он пожалеет, и каждую секунду, минуту, час этого…
Сколько минут? Сколько был без сознания и был ли? Держат его ноги или острия иглеца, которые ушли в камень, или его держит только боль, которая окружает облаком со всех сторон, не дает упасть после каждого удара…
Удар — и он летит лицом на грязный асфальт. Губы разбиты, и изодрана щека, но рубашки — синенькой, новой, — жалко гораздо больше, мать опять будет причитать. И поэтому у него на глазах тоже слезы.
— Гляньте, разнюнился!
— Серьезно — ревет?
— Да
— Русская девка, хы!
— Окей, парни, пошли отсюда. Этот мелкий коммунист свое получил.
Удаляющиеся шаги — а он лежит на приятно-холодном асфальте. Подниматься не хочется, но он поднимается и понимает, что слезы высохли, их больше нет.
Только во рту вкус то ли слез, то ли крови.
Крови, Макс, открой глаза! В лицо дует холодом — это нежить решила взять сферу заморозкой. Зачем? Как будто этот не пробовал… как его… с бородой еще.
И даже приятно было бы услышать их визги, крики — что у них там? Но в ушах ватная, предсмертная тишина, а когда он пытается прислушаться — слух ловит мертвые звуки не этого мира и не этого времени.
— Получил, гадёныш?
Кулак отшвыривает его к стене, из носа течет кровь, но нет слез. Мужчины не плачут, пусть мужчине и тринадцать лет. Чужой человек наклоняется, сгребает за длинные волосы и вздергивает на ноги.
— Пасмы отрастил? Так я это быстро исправлю! Кому было сказано: по-человечески разговаривай! Услышу хоть звук на этом твоём языке…
Он отвечает по-английски. Без акцента, коротко и хлестко — и получает удар под дых, от которого сгибаются колени. Потом удар по спине, потом ещё и ещё.
— Папочка таким словечкам научил? Так я из тебя их живо повышибу, понял?
Худая, с отчаянно-бессмысленным взглядом, со следами побоев на лице, женщина тупо смотрит на это поверх горлышка бутылки и только повторяет однотонно:
— Ты его убьешь. Ты его убьешь. Ты его убьешь.
— Такого убьешь, как же… — его швыряют в угол. — Змеёныш даже не плачет. Ну что, больно, что ли? Так значит, еще жив. Можешь сказать спасибо.
Жив. Нет. Нет… Умереть, просто умереть, чтобы не было этих пятен, суетящихся перед глазами, густого, мерного звука падающих на пол капель. А остальное… остальные… уже всё неважно, всё, только остановиться, уйти отсюда, забыться…
Лицо у нее красивое. Откуда на нем взялась красота, как показалась из-за морщин, алкогольной припухлости, синяков, повседневных забот? Может, сжалились в морге, привели в порядок. Красивое лицо, только почему-то чужое.
И его пальцы тоже становятся чужими — когда он поправляет единственный приличный шарфик у нее на шее, чтобы сидел аккуратнее.
Пожилой офицер полиции за спиной от неловкости готов провалиться в подпол. У него работа горит, но на чужое горе не все могут вот так наплевать — и вклиниться с мучительными вопросами. Но молодой человек в форме академии уже отворачивается от гроба и смотрит глазами, в которых нет горя — ни чужого, ни своего, в них вечная, серая, бездушная февральская изморозь.
— Вы звонили, я помню. Спрашивайте.
Они в соседней комнате, и серые стены смыкаются над ними, как свод тоннеля.
— Как давно вы не виделись с матерью?