Серая шинель
Шрифт:
«Чапига убит?! Значит, его уже нет? Совсем нет?» Слова старшего сержанта не укладываются в сознании.
— …А раз четверо, будем действовать так: как только начнется огневой налет нашей артиллерии по второй траншее, ты, Тимофей, и ты, Кочерин, незаметно выберетесь из хода сообщения, ползком, напрямик, выйдете в тыл к немцам, сидящим за завалом, а мы с Вдовиным атакуем их в лоб, через завал. Всем ясно?
Куда уж яснее! Мне, например, ясно. А Чапиги уже нет в живых. С Тимофеем я согласен идти хоть к черту на рога. Честное слово, что-то случилось с моим
Но я твердо уверен в одном: фашистов больше не боюсь. Не боюсь — и баста! Давайте, товарищи генералы и полковники, обещанный вами огневой налет, и сейчас убедитесь сами.
Они дают. Не густой, так себе. Но едва наши мины и снаряды загоняют немцев в окопы и траншеи, как мы с Тятькиным вылезаем из хода сообщения и ползем по-пластунски напрямик, по снежной целине, к третьему изгибу, если считать первым тот, где остались Журавлев и Вдовин.
Как и прежде, над головами свистят пули и осколки, но они нацелены не в нас. Они просто шальные.
До чего же неудобно ползти с винтовкой! Вон Тимофею с автоматом благодать. Гребень бруствера все ближе. Есть ли за ним немцы? Кто знает. Мы с Тимофеем не знаем. А надо бы ой как! Вот левее, за завалом, который сейчас будут атаковать Иван Николаевич и Вдовин, определенно есть, хоть сколько их, тоже не знает никто.
Теперь можно бросать гранату. Тимофей делает мне знак замереть, ставит автомат диском на землю, ложится на левый бок, вырывает зубами чеку и бросает тяжелую Ф-1 в ход сообщения.
Еще гремит по его изломам грохот взрыва, а Тимофей уже за бруствером, уже ныряет в грязно-синий столб дыма над местом разрыва гранаты. Можно быть уверенным, что никого живого в этом месте нет.
Я прыгаю тоже. Но в отличие от Тимофея, по-кошачьи сиганувшего в глубокую яму, прыгаю неумело, с грохотом и звоном. «Нескладеха», — сказала бы моя младшая сестренка.
— Прикрывай меня сзади, Серега, — отрывисто бросает мне ефрейтор, короткими, быстрыми шажками удаляясь влево, в сторону «колена». За ним находятся завал и немцы. Теперь мы у них в тылу.
Я бросаюсь по ходу сообщения вправо, но внезапный вскрик Тимофея останавливает меня. Тятькин лежит на земле, вцепившись обеими руками в шею гитлеровца.
Автомат его, отлетевший после удара немца, лежит почти у моих ног. Тимофей уже не кричит, а хрипит в сильных, цепких лапах врага.
Стрелять? Но пуля попадет и в Тимофея. Крепче сжимаю винтовку и с ходу вгоняю штык в чужое рыхлое под острием тело, упрятанное за вату и серо-зеленую ткань куртки.
Вражеский солдат вскидывает голову, мгновение смотрит на меня стеклянными от ужаса глазами и с визгливым стоном валится на бок, увлекая за собой винтовку.
Я выдергиваю из его тела штык, но делаю это скорее инстинктивно, механически, еще не осмыслив толком всего, что сейчас произошло.
Тятькин вскакивает, сплевывает кровь и хватается за автомат.
Ух как вовремя!
На нас со стороны завала по ходу сообщения бегут сразу
— Тимофей, ты?
— Свободно, командир!
Я стою спиной к Тятькину, прикрываю его, но с моей стороны пока тихо. Взгляд неожиданно падает на штык. Он в крови. Я боюсь крови, боялся всегда, а ведь это кровь убитого мной человека. Пусть врага, но человека. На меня вдруг нападает непонятная слабость, руки разжимаются, и винтовка падает на землю, дребезжа, как от боли.
— Кочерин, вперед!
Команду Журавлев подает негромко, но она как хлыстом стегает меня по спине, вновь возвращает к действительности, делает солдатом, не имеющим права раскисать при виде человеческой крови.
Нагибаюсь, подхватываю винтовку (благо, никто не знает, отчего она упала) и с левой ноги делаю крупный шаг вперед, словно нахожусь не в траншее, а на строевом плацу.
Меня обгоняет Тятькин с окровавленным лицом (кажется, у него просто разбиты нос и губы) и, не доходя до следующего изгиба, бросает гранату. Но и в этом фасе никого нет. Вторая граната брошена даром. Впрочем, такой порядок — гарантия, что путь свободен.
Идем по фасу гуськом: Тятькин, я, Иван Николаевич, Вдовин. Вблизи очередного изгиба нам под ноги что-то шлепается. Пытаюсь разглядеть, что за штуковина, но Журавлев с быстротой, которой я в нем никогда раньше не замечал, нагибается, подхватывает это «что-то» и бросает вперед, за изгиб хода сообщения. Оказывается, немецкая граната с длинной деревянной ручкой. Она рвется в воздухе, но не над нами, а уже над противником. Быть может, над тем солдатом, который бросил ее в нас.
Мы ускоряем шаг, чтобы быстрее оказаться вблизи второй траншеи. Но почему Тимофей внезапно делает прыжок назад?
— Мины, командир!
Где мины? Я не вижу. Но если Тятькин говорит: «мины», значит, они там есть.
Журавлев выходит вперед, трогает штыком грудку рыхлой земли на дне траншеи и говорит:
— Да, мины. Я нащупал корпус. Всем наверх!
Кое-как, помогая друг другу, выбираемся из хода сообщения и сразу же попадаем под пулеметный огонь.
— По-пластунски, вперед! — Журавлев первым припадает к земле и ползет. Туда, ко второй траншее.
Больше мы не спускаемся в ход сообщения. Где ползком, где перебежками, занимаем исходное положение для атаки по едва заметному бережку ручья.
Здесь мертвая зона для фашистских пулеметов, но мины по-прежнему шлепаются рядом, несмотря на попытки наших артиллеристов подавить вражеские батареи.
Едва успеваем изготовиться к атаке и зарядить оружие, как в небо взвивается красная ракета и слышится голос старшего лейтенанта Кикнадзе:
— За Родину! В атаку, вперед!
Создается впечатление, что весь батальон только и ожидал, когда же второе отделение третьего взвода займет свое место в боевом порядке.