Сердце меча
Шрифт:
Пойти, что ли, напиться.
Шастар пошел в кабак и начал напиваться, и в ходе этого дела услышал еще один выпуск новостей, в котором сообщалось, что похороны цукино-сёгун будут завтра на закате, на равнине Эузан, а тело будет выставлено сначала в Яшмовом зале во дворце, а позже — в Храме всех ушедших. Преступника будут судить судом капитанов в Звездной Палате. Несчастный ты пацан, подумал Шастар, и в несчастный час ты родился на свет.
В зале кабака как-то потемнело, Шастар оглянулся — и увидел, что на пороге стоит морлок.
— Эй, ты! — крикнул бармен, — За порог ни шагу, у меня чистый кабак.
— Раэмон хозяина ищет, — смиренно прогудел морлок.
— Есть тут его хозяин?
— Я, — поднял руку Шастар. С тяжелым вздохом положил на стойку одиннадцать
— Я должен попытаться спасти сэнтио-сама.
Шастар сжал челюсти от досады. Ну да, конечно. Морлок занимался всем этим ради мальчишки, Моро был для него целью номер два. Или даже целью номер пять — если бы он знал, что трое других тоже живы.
— Забудь, — он качнул головой. — Ты сам знаешь, что такое дворцовая тюрьма. Ты не прорвешься, а завтра он весь день будет в кольце солдат, Бессмертных и морлоков. Ты к нему и на десять метров не приблизишься, тебя убьют.
— Есть способ. Завтра будут погребальные игры. Каждый желающий может пожетвовать бойца. Заявите меня.
— Послушай ты, дурень! — Шастар ударил кулаком о стену, и тут же притих, видя, что на него оглядываются. Да, зрелище и впрямь было из диковинных — морлок, спорящий с господином. — Отойдем-ка подальше.
Они свернули в один из боковых переходов, откуда вела лестница на нижние ярусы.
— Слушай, ты, — продолжил там Шастар. — Нетолочь ты желтоглазая, ты же думаешь хвостом, а не головой! Парень — все равно что уже мертв; да, жаль его, но ничего не поделаешь, и лишь погибнешь зря. Ну, допустим, ты окажешься внутри кольца охраны, на арене вместе с мальчиком. Ну, допустим, тебя не убьют такие же как ты — а дальше-то что? Возьмешь его на плечи и начнешь рубиться к выходу? Брось эту затею. Виноват во всем Моро, только он — из-за него погибли и мой друг, и твой хозяин.
— Сэнтио-сама — не хозяин мне, — возразил морлок. — Он командир. И он еще жив.
Шастар глухо рыкнул, такой бред нес этот морлок, ну да ведь известно — с влюбленным, пьяным и сумасшедшим спорить бесполезно. Шастар был пьяным, а морлок сумасшедшим, что делало взаимопонимание вдвойне трудным.
— Ты думаешь, его дух похвалит тебя, если ты погибнешь зря? Разве он захочет принять тебя в свой дом на небе? Какому туртану нужен такой боец?
— Сэнтио-сама — человек Креста, — сказал морлок. — Духи людей Креста не питаются кровью врагов и слуг.
— Ха, как же — они питаются кровью друзей, я вспомнил! — разозлился Шастар. — Это ваш Христос любит, когда кровь за него проливается зря, когда воины не побеждают, а гибнут!
— Может быть, вы правы, мастер Шастар, — сказал морлок, посопев гневно. — А я и в самом деле извращен, раз я не могу понять вашей правоты. Но я знаю, что в своих небесных покоях сэнтио-сама меня не похвалит, если я брошу его сейчас, а все силы пущу на месть.
— Упрямая скотина! — шастар пнул стену сапогом. — Иди к чертовой матери и умри как хочешь, а меня в это не впутывай.
— Если вы не заявите меня на игры, я вас убью, — сказал морлок.
— Чего? — изумился Шастар.
— Если вы не заявите меня на игры, я вас убью, — повторил Рэй. — Я никто в этом мире и ничего не значу, меня учили только убивать — я и убью вас. Мне все равно, что со мной будет потом.
Шастар сглотнул, поняв, что даже дотянуться до пистолета не успеет.
— Ладно, — сказал он. — Мне тоже все равно. Я заявлю тебя. Иди на арену и сдохни.
Дик проснулся от холода. Разгоряченное тело остыло, Бет ушла, мокрая одежда еще не высохла, железная лежанка отдала воздуху все свое и его тепло. Дик съежился, обхватил руками колени и беззвучно заплакал.
Прежде он никогда себя не жалел, поскольку считал это занятие совершенно бесполезным, а значит — вредным. Его бессознательный стоицизм имел с христианской надеждой гораздо меньше общего, чем он думал. И вот сейчас он почувствовал, что этого ужасающе мало. Кровь, пролитая им, словно смыла чары — он мог снова смеяться
Время ползло, как пес с перебитым хребтом, и молчаливой одинокой агонии не было конца. Впрочем, Дик понимал (и понимание было как прикосновение к обнаженному нерву), что ничье присутствие его бы сейчас не утешило: если бы это был человек, не осужденный на смерть, Дик завидовал бы ему по-черному, и маялся бы от этого сильнее, а если бы это был такой же обреченный — Дик досадовал бы на его и свое бессилие. Он ни с кем не мог разделить дороги. Заполни кто-то камеру людьми так, чтобы не нашлось места сесть — и тогда он остался бы один.
— Мне страшно, Господи, — вырвалось у него мокрым всхлипом. — Мне так страшно!
До этого момента он не запрещал себе плакать — не было сил крепиться, да он и не видел в этом смысла: лучше уж отреветься сейчас за все семь лет и за весь завтрашний день, чем хлюпать носом перед судьями и палачами. Но вдруг он как бы встряхнулся от мысли настолько простой и естественной, что просто удивительно, как это она раньше отсиживалась в трюме, когда ее место на мостике: люди-то умирали и прежде; люди, получше него и люди, моложе его. Он думал о них совсем недавно, до прихода Бет. Все они прошли этим путем, и никому из них не было легче. Одни уходили в старости, другие — во цвете лет, третьи — совсем юными и даже детьми, и всем им было страшно, так же страшно, и все они смогли. Дик закрыл глаза, по-прежнему не сдерживая слез, теперь уже вообще не обращая на них внимания — он хотел услышать мертвых. Он знал, что если как следует прислушаться — то можно будет различить их тихое дыхание. Камера и в самом деле полна народу, нужно только знать, что они все здесь — вся команда «Паломника», и леди Констанс, и Джек, и лорд Гус, и Рэй, и Бат, и Эстер из поместья Нейгала, и мертвые с Сунасаки, среди которых он, наверное, только в день Страшного Суда узнает родителей, и много синдэн-сэнси, и сын капитана Хару, и лорд Донован… Дик уже не делал над собой никаких усилий: они сами приходил к нему — Король Ааррин, чье сердце вырвали нелюди, и Император Брайан, совершивший свой последний прыжок с бомбой-коллпасантом на борту, его мать, умершая, чтобы дать сыну жизнь, двести одиннадцать кардиналов и епископов, отказавшихся покинуть храм Святого Петра и взорванные вместе с ним; китайские христиане, сказавшие «нет» притязаниям государства на Церковь и за это согнанные в каменоломни и заживо погребенные там, христиане Рутении, расстрелянные за отказ подписать «Православно-исламскую Унию»; в камере время могло идти как угодно, но под сомкнутыми веками юноши проносились в обратном порядке века: святые Эдит и Максимилиан, испанские и русские христиане, убитые коммунистами и фашистами, Дамиан де Вестер и его прокаженные; Доменико Савио, сожранный болезнью; африканские юноши, убитые своим царем за отказ служить его похоти; монахини из Компьеня; Амакуса Сиро и восставшие в Симабара; маленький Ибараги, который перед смертью спросил у чиновника: «Какой из этих крестов мой?» — а потом опустился на колени, обняв крестное дерево; Жанна, король Людовик, мученики Хаттина… Дальше, дальше — вплоть до той самой ночи, чернейшей из ночей…