Сердце: Повести и рассказы
Шрифт:
Так ведь это тот самый Чекмасов, которого я тогда наставлял на собрании, чтобы получше работал. И забыл, совсем упустил из виду. Небреяшость, ротозейство какое. Так и не проследил, не поинтересовался, как это на нем отозвалось, увлекся другими. Но почему-то он никогда на глаза не попадался. Или он тихий, забитый такой, что ли? Ни разу не слыхал его на собраниях. Как же он стал работать? Вот сегодня-то вышел, несмотря на то, что такое несчастье в доме. Молодчина. Хотя сегодня же и назюзюкался. Но это, может быть, с горя... Непременно завтра же все разузнать о нем.
Он
— Уж так-то мы сразу вздохнули с ней, так поправились, прямо не знаем, как и благодарить-то. Это товарищ Фатеев все, председатель, завсегда помнит нашу бедность, ни в чем никогда не отказывает.
— А бедно жили?
— Ну то есть до того бедно, хуже всех. Самыми последними по селу считалися. Бывалось, ни обувки, ни одежки, на люди-то выйти просто страм, ото всех одни насмешки. А кормилися чем? Одна непроглядная картошка немазаная, а хлеб-то с лебедой, с крапивой сушеной, со всякой гадостью. Коротко-ясно сказать, товарищ Карманов, как дикие звери жили. Сейчас и вспомнить страшно.
Она замолчала и невидящими глазами уставилась в широкую грязную стену небеленой печи.
— Ну, а в колхозе как вам было первое время?
— В колхозе получшело малость, да ведь без него-то мы и вовсе бы по кусочкам пошли, побираться. Лошадь у нас еще за год до колхоза пала, куда ж нам без нее? Тут к богатому одному, ну, просто выразиться, к кулаку, пошли в нсполье, от него одна обида получилась. Никакой у нас дороги-путя не было, вот только что по миру идти... Ну, и в колхозе-то, конечно, те года не так уж вольготно было, беспорядку много, невежества, да и сами мы тоже непривычные были к общей работе.
— А теперь как, попривыкли?
— А теперь, я что вам скажу, товарищ Карманов, — она улыбнулась. — Как почему-нибудь на работу не выйдешь, дома останешься, так и скучно. Сидишь сама не своя, томишься. Скучно без людей-то.
На печи зашелестело, свесилась изжелта-седая кудлатая стариковская голова, поводила белыми подслеповатыми глазами и опять спряталась. Чекмасов ровно отхрапывал за занавеской. Из-под печи вдруг вышел маленький белый поросенок, забегал по земляному, прикрытому свежей соломой полу, беспрерывно чихая. К нему подкралась тощая рыжая кошка, выгнула спину дугой, поросенок посмотрел на нее и чихнул, та прыснула в сторону, но он и сам испугался, затрусил под печку, скрылся там, погромыхивая ухватами. Потом снова вылез и опять пошел бродить по всем углам, все так же чихая и вздрагивая.
Калманову хотелось узнать, отчего это он, и неудобно заговаривать о таком пустяке. Но мать и дочь тоже следили за поросенком с тревогой.
— Что это оп у вас все чихает?
— Да вот, сама не знаю, — оживилась хозяйка. — Третий день так. Либо я его с базара несла, мешок плохо вытрясла, мука ему в ноздрички забилась. Тогда ничего, вычихает. А моя?ет, он отроду больной, простуженный. Боимся, не подох бы. Пятьдесят рублей за его плочено.
Калманов посмотрел на нее пристально,
Оп встал, подошел к гробу.
— Можно посмотреть?
— Ничего, товарищ Карманов, смотрите.
Сама сняла кисейку. Увидел маленькое круглое белое личико с плотно сомкнутыми темными ресницами, под расчесанными на прямой рядок льняными волосами выпуклый отсвечивающий лоб.
Не дождалась, не дождалась, маленькая. Ведь вот только-только у них... А впереди-то...
Скривился, стиснув зубы. Хозяйка глядела на него с беспокойством.
Он наскоро попрощался, вышел.
Обдало спокойным черным холодом. И сразу, как взглянул на небо, его перечеркнула нежным зеленоватым следом упавшая звезда.
В городе, не доезжая базарной площади, затормозил машину возле почты. Взбежал наверх, на телеграф, взял в окошке голубой бланк, без остановки написал под адресом издательства:
Независимо решения редсовета прошу возвратить книгу коренной переработки.
Калманов.
Политотдел проводил радиоперекличку, посвященную распределению доходов. Над всем районом хлестал проливной дождь, стекая по окнам сорока шести колхозных контор. В конторах, под черным кругом репродуктора, толпились правленцы, бригадиры, активисты. Из черного круга гремел раскатистый голос Калмапова.
Калманов сидел перед микрофоном в студии радиоузла, развалясь в кресле. Он разговаривал на «ты» со всем районом. По очереди вызывал к телефонной трубке председателей передовых и отстающих колхозов, секретарей, бригадиров. Они горделиво или стеснительно докладывали о своих килограммах, о копнах и гектарах, об ударниках и лодырях. В сорока пяти конторах слушали, снисходя или завидуя. Калманов прерывал, переспрашивал, приправлял шуточками. В очередь вызвал колхоз имени Ворошилова.
— Ну-с, Александр Семеныч, чем ты можешь похвалиться?
Фатеев скромненько выложил свои три с половиной зерновых, налег на высокий трудодень по картошке и совсем бодро рассказал о массовой проработке распределения с участием рядовых колхозников, женщин в особенности. Его дополнил Кузьминов: подготовка к празднику урожая.
— Отлично, — крикнул Калманов, — ворошиловцы но посрамили земли колхозной! А нет ли там в конторе Чекмасова? Да, да, Чекмасова, из четвертой бригады.
— Есть такой.
— А ну-ка, давайте его к трубке, — и, обернувшись к Марусе Несторчук, шепнул: — Это тот самый, о котором я тебе говорил.
Потом отчеканил в микрофон:
— Слово предоставляется Кириллу Максимовичу Чекмасову, ударнику Ворошиловского колхоза, особо отличившемуся на уборке картофеля.
— А про что говорить? — испуганно спросил Кирюшкин голос.
— Да говори про все, Кирилл Максимыч. Расскажи району, как ты жил раньше, что испытал на своем веку, как вступил в колхоз, почему в нем сначала работал с прохладцей. Да, да, и про это не забудь. Затем, какие перемены у тебя произошли нынешним летом и как ты стал ударником. Вот и валяй про все это.