Серебряные орлы
Шрифт:
Рихеза проплакала всю ночь и последующий день. Вечером же ее исповедал прославленный клюниец Рихард, верденский аббат. Исповедовалась она долго. Причастившись же, заявила Тимофею, что, раз такова воля ее отца и короля, она отправится в Мерзебург, чтобы сочетаться там браком с Мешко, сыном Болеслава, королевского ленника.
— И вот ты опять добился чего хотел! — сказал Аарон Тимофею.
Тимофей потянулся. Вновь потерся пухлой щекой о плечо.
— Да, — сказал он, — именно того, чего хотел.
И вновь Аарон опустил глаза.
— Позволено ли будет мне, господин епископ, — прошептал он, — сказать такое слово, какое бы мне хотелось сказать Тимофею, долголетнему моему другу?
— Разумеется, милый брат, говори, говори! — живо воскликнул Тимофей.
—
— Великая мудрость, глубокая мудрость гласит устами мужа, который справедливо, как никто иной, был удостоен милости Герберта-Сильвестра, мудреца из мудрецов, — прошептал Тимофей с восхищением и растроганностью. — В одном только ошибаешься, Аарон, брат мой милый. Женщина, о которой ты говоришь, не вывела меня на поистине дивный путь, а лишь толкнула на него, толкнула, не ведая того, случайно. Так что я обязан ей не благодарностью, а лишь доброжелательным воспоминанием. И искренне был рад, когда дядя мой, святейший отец, не склонил слух к подстрекательствам злорадцев, а позволил этой женщине пользоваться свободой и покоем. — И улыбнулся. — Помнишь, отец Аарон, как ты меня исповедовал? Как же я боялся, а не грешу ли чрезмерной гордыней, гордостью своими силами, способными сопротивляться вожделению? Но я знал тогда, что говорю. Не легкомысленно уверовал я в чудесную силу, которая из тускуланского неученого парня сделала епископа, ученого человека, доверенного советника Болеслава, могущественного и прославленного повелителя. Никогда ничем я не осквернил этой силы, всегда верен ей. И мне хорошо с нею. Никакой соблазн даже снов моих не смущает. Когда я прибыл сюда, мне подослали прельстительную девицу. Знаю кто и знаю зачем. Заранее предвкушали великий шум, который пошел бы по всей церкви: «У польского князя развратники в епископах ходят!» Погладил бедную девицу, по глупой голове и сказал: «Ступай с миром и не будь дурой!» Нет, не обманется во мне Болеслав. Никогда.
— Никогда, Тимофей? А сумеешь ли ты уберечь его всем своим умом от униженного преклонения гордых серебряных орлов перед германским королем? Любимый друг Оттона покорно вложит свои руки в руки того, кого заклятые враги Оттона и Оттонова римского духа вознесли к вящей славе германцев и к унижению всех негерманцев?!
И тут произнес Тимофей:
— Едем со мной в Польшу, Аарон. Мудрость твоя весьма потребна будет Болеславу. — И добавил: — В Риме чудеса рассказывали о твоей памяти. Но я думаю, что память твоя проницательности твоей равна. Никогда ты не мог или по хотел запомнить, что я тебе говорил о копе и палочке.
Рихеза была как бы эхом Тимофея.
— Едем со мной в Польшу, Аарон, — произнесла она те же самые слова, что и познаньский епископ.
— Зачем тебе там бедный, одинокий, бездомный монах? — горько ответил он.
— Ты был рядом с Оттоном Чудесным. Подле Герберта-Сильвестра вникал в тайны мечтаний Чудесного, проникался его возвышенным римским духом. В Польше подле патриция империи мы вместе будем следить, чтобы не потерпело какого-нибудь ущерба наследие Оттона. Твоя ученость поможет вникать во все науки и искусства, потребные истинному римлянину, будет развивать младенческий, а потом и юношеский ум будущего Цезаря Августа, моего сына.
Аарон усмехнулся, горько, почти страдальчески:
— Августейшим императором будет Генрих, любимец и избранник врагов Оттона. Болеслав, который должен был заполучить и верно сохранить для твоего сына императорскую диадему, вложит свои руки, как покорный ленник, в руки Генриха. Оставь напрасные мечтания, сударыня Рихеза, как оставил их Болеслав.
Рихеза топнула ногой:
— Ты ничего не знаешь, ничего не понимаешь! — И голос и слова ее сразу же напомнили Аарону Оттона. — Ты слишком темный, слишком глупый, чтобы попять! Никакие мечтания я не оставлю, ни я, ни Болеслав! Ты знаешь, что сказала мне мать, а потом то же самое на исповеди повторил аббат
И вновь не сбылась воля Оттона Чудесного. Папа Бенедикт Восьмой, некогда Иоанн Феофилакт, надел на голову Генриха диадему, символ всемирной Римской империи. Но Рим не увидел патриция империи. А серебряных орлов не понесли вслед за золотыми на Капитолий.
В Тынце, в Кракове — удивление, полное горечи удивление и страдание.
Тимофей сказал еще в Кёльне Аарону:
— Моя чудесная сила сделала из тускуланского парня доверенного советника Болеслава.
Доверенный советник не может не знать, почему Болеслав не захотел поехать в Рим.
А раз знает он, то будет знать и Аарон. Если тускуланский парень не имел тайн от молоденького монашка, прибывшего из Ирландии, — то не будет их иметь познаньский епископ от тынецкого аббата, наверняка нет!
12
В Познань из Кракова ехал Аарон силезскими землями. Пришлось сделать большой крюк: такие в ту зиму были метели с заносами, что иначе, чем по льду Одера и Варты, и трех миль не проехал бы на санях; от Кракова до Одера его несли в лектике, хорошо ему знакомой еще по давним временам — в той самой, в которой Феодора Стефания некогда прибывала каждый вторник в Латеран, чтобы слушать музыку Сильвестра Второго. После смерти Оттона и отбытия Феодоры Стефании в Рим архиепископ Гериберт забрал эту лектику из Патерна в Верону, а оттуда в Кёльн — и спустя несколько лет в виде свадебного подарка преподнес в дар Рихезе.
Украшающие лектику золотые орлы радовали взор и мысли аббата Аарона. Они как бы говорили: пусть тебя не пугают метели и мороз — ты все еще в Риме. Разве не везде Римская империя, где простираются наши владычные крыла? Он почувствовал себя странно одиноким, просто несчастным, когда пересел из лектики в укрытые медвежьей шкурой сани.
Вот уже год, как он в Польше, а чувствует себя куда более чужим, одиноким среди придворных Болеслава, набожных, ревностных христиан, чем среди чтущих Магомета и Полумесяц арабов. Слишком мало знал он славянских слов — целые недели проводил в изнурительной скуке, словно был глух и нем. Приезд во Вроцлав страшно его обрадовал: епископ Иоанн бегло говорил по-латыни, хотя порой ненароком вставлял варварские обороты.
В гостеприимном доме епископа Иоанна Аарон ни на минуту не отходил от печи: не дал уговорить себя ни поохотиться, ни произнести проповедь в неотапливаемом деревянном соборе.
— Почему же это так, — спросил он, держа закоченевшие пальцы над весело потрескивающим огнем, — Англия и Ирландия куда севернее Рима, чем Польша, а там куда теплее, чем у вас?
Епископ Иоанн не мог этого объяснить, сказал только, что сам дивится. Он всегда был убежден, что в Англии еще холоднее, чем в Польше: ведь его же учили, что начиная с севера тепло распространяется к югу равномерно до самой Ливии, где весь год царит невыносимая жара, потому что из пустыни, окружающей Ливию с юга полукругом, недалеко до ямы, пышущей огнем, откуда тысяча ступеней ведет прямо в ад. «Интересно, смог бы Ибн аль-Фаради это объяснить», — подумал Аарон и вздрогнул. И внутренним своим взором увидел ученого араба, увидел, как он сходит тысячью ступенями в преисподнюю.