Серебряный город мечты
Шрифт:
Болезненно.
Проходит к плите, дабы над гладкой поверхностью застыть, нажать, медленно и неуверенно, на сенсорную панель, попытаться включить, настроить. И за джезвой она тянется, насыпает, рассыпая, специи, хватается за кофемолку.
Просыпаются зёрна, дробью стуча о столешницу.
И глянцевый пол.
— Чёрт!
— Север…
— Что? — она спрашивает сердито, поворачивает, как поворачивает только она, руку, чтобы прядь волосы за ухо отправить отчаянным жестом.
Знакомым, её,
От которого радость, идиотская и мальчишеская, появляется совсем не к месту, смущает, сердит, и джезву я отбираю поспешно.
— Сядь.
— Не командуй, — она требует по-детски, поджимает недовольно губы, но джезву отпускает, отходит к окну, дабы к виднеющимся шпилям Тынского храма отвернуться, сказать глухо и непривычно, ибо раньше она так говорить не умела. — И не смей жалеть. Зачем ты приехал?
— Кофе сварить. У тебя он паршивый.
— А ты учился на бариста.
— И ещё двухмесячные курсы бармена в анамнезе. Как думаешь, твой Йиржи возьмёт к себе работать?
— Меня не пустили к Фанчи, — мой вопрос она пропускает, оборачивается, чтобы к подоконнику прислониться и руками себя обхватить. — Обещали позвонить, если… если умрет. В остальных же случаях звонить завтра в приёмные часы.
— Значит, позвонишь завтра. Завтра ей будет лучше.
— Врёшь. Ты всё врёшь. Но я хочу поверить, — она улыбается блекло.
Наблюдает.
И под её взглядом неуютно.
Страшно, что не получится, и рука, присмиревшая в последние месяцы, подведёт, задрожит мелко и унизительно. И помолотые зёрна тогда осядут тёмной пылью на светлом столе или опрокинется наполненная водой джезва.
Или разобьется.
Как бывало уже не раз.
Учиться жить по-новому пришлось долго.
— Так… странно, Дим, — Север выговаривает и удивленно, и заторможено. — Меня спрашивали про страховку, счета, кто оплатит вызов скорой. Они решали. Любош решил. А я оказалась бесполезной и дурой. На меня смотрели, спрашивали… Зачем спрашивать, когда там Фанчи? Они же счета, деньги и деньги, вопросы. Я… безмерно устала от вопросов. Все только и делают, что задают мне вопросы.
Она бродит, расхаживает, как заведённая механическая кукла, по кухне, замирает внезапно вытянутой струнной у стола, чтобы раскрытую пачку сигарет взять.
И пепельницу с едва тлеющей сигаретой, белой и тонкой, я замечаю только сейчас. Не спрашиваю, когда Север начала курить, а она берет новую, щёлкает отрывисто и нервно зажигалкой.
Змеится к потолку почти прозрачный дым, что пахнет полынью.
Ветка же возвращается к окну. Открывает его и на подоконник притыкается, гладит рассеяно по медвежьей башке Айта. Умная же псина, тенью держащаяся рядом с ней, на задницу плюхается и морду ей на колени кладет.
Смотрит, как умеет только он, понимающе.
А Север смотрит
Пожалуй, стоит сказать ещё раз спасибо Йиржи, раз только сейчас замечается это всё, рассматривается сызнова, узнаётся про сигареты и чёрные круги, которых у Север быть не должно.
И курить она не должна.
Выглядеть столь изможденной и по траурному строгой в этой своей кошмарной кофте.
Север другая.
Ещё вчера она казалась другой.
Прежней, безбашенной… знакомой. Той Север, что прилетала наобум первым рейсом из чёрт знает только откуда и радостно вопила на весь аэропорт, запрыгивала с разбегу, повисая на мне макакой. Той Север, что хохотала громко и беспечно, генерировала безумными идеями, тараторила взахлеб. Той Север, что готова была прыгать с тарзанки и танцевать на парапете крыши.
Той, у которой глаза полыхали жизнью.
Смехом.
И в них никогда не было боли.
Надломленности, от которой собственная боль отступает, прячется, заменяется ежовой тревогой и… Йиржи я всё ж спасибо скажу, попрошу добавить, поскольку я, кажется, заслужил, упустил что-то важное.
Пропустил, пропуская очередную бутылку рома.
Идиот.
— Дим, ты… уезжай, — голос Севера звучит решительно, колышет поселившуюся тишину. — Я не знаю, что наговорил тебе Йиржи, но не надо со мной… возиться.
— Я с тобой не вожусь, — я возражаю, потому что, кажется, возражать теперь моя очередь. — Я варю тебе кофе.
— Врёшь, — она констатирует, задает вопрос ради самого вопросы и не молчания, которое допускать — мы знаем оба — не стоит. — Его всё так же нельзя подавать в холодных чашках?
— Нельзя, — я соглашаюсь.
Ставлю около неё найденную в шкафу изящную чашку на не менее изящном блюдце, что в моих руках смотрится нелепо и игрушечно. И к стене плечом приваливаюсь, смотрю на солнце, кое к закату близится неумолимо, золотит просвет между домами и булыжники старинной дороги, которые помнят, должно быть, ещё королей.
— Так зачем? — Север требует.
Взирает.
Кажется совсем чужой и незнакомой в этой требовательности.
И правильный ответ один.
— Я подумал, что ты права, — я щурюсь на закатное солнце, грею замершую враз одну руку и занывшую от фантомной боли другую о кружку, выговариваю и на настороженно слушающую Север взгляд перевожу. — Шанс, даже мизерный, использовать надо. Следует съездить к твоему профессору Вайнриху. Но ты поедешь со мной.
Так… правильно.
И вопросы, от которых она безмерно устала, я задавать не стану.