Севастополь
Шрифт:
А через несколько минут взгляд ее различил и след тяжелого туловища ее противника, как он полз, подкрадываясь к ней, толкая впереди себя маскировочную корягу.
"А ведь и он меня по следу засек!" — мелькнуло в голове Люды. И верно: как только поредела сетка дождя, снова раздался выстрел.
Этот рыжебровый фашист неотступно следил за ней, и, судя по тому, что при нем не было бинокля, Павличенко не была уверена в том, что нет второго немца наблюдателя, который ждет удобной минуты. Вот когда она пожалела, что вышла без напарника: наверное, опять будут «списывать» ее в роте.
Фашист точно умер.
"Вся
Никогда еще не испытывала она такой внутренней борьбы — неукротимой воли к действию, заточенной в этой тюрьме ожидания, в ногах и руках, в этом теле, скованном многие часы.
Чего только не передумала Люда в это время, чтобы побороть сонливость: то она подсчитывала черные шрапнельные комочки дыма, медленно исчезающего в легкой растушевке; то вспоминались слова пожилого оружейного мастера, которого почему-то в полку называли "дядей Доброхимом": "Смерть — она неразговорчивая: приходит молча"; то исчезало представление о масштабах местности, и Люда ждала, что выйдет из-за Сапун-горы огромный, как Гулливер, краснофлотец, сверкая пулеметными лентами, сделает шага два-три и сядет на дальние холмы.
Наконец, Люда приказала глазам отдохнуть: перевела взгляд в мир мелких предметов вокруг себя, рассмотрела винты бинокля, скрытые в соломке, комочки глины и крошки сухарей от обеда. Но оба мира — огромный и маленький — сплылись в усталом взгляде, и длинный жучок, висящий на стебельке, показался ей связистом, поправляющим на телефонном столбе провода.
Смеркалось. И в то же время небо серебряно светлело. Облака уходили ввысь и растворялись, а воздух потеплел, и после дождя запах мокрой шинели смешался с чудесным, отдающим теплотою кофе запахом взопревшей земли.
В окопах у нас и у них началось вечернее оживление. Два долговязых гитлеровца карабкались с ведрами к колодцу, но нельзя было и подумать снять одного из них.
"Дождусь ночи, ему невтерпеж станет, тут он у меня и отнесет повестку!" со злобой подумала Люда и, окончательно смирившись, стала ждать.
Луна сначала поднималась очень быстро, и вся земля построилась из черных теней и яркого блеска битого стекла, дождевых капель, плетеных жестяных жаровен, оставшихся от зимы. В этот час немец мог безнаказанно отползти в кусты. Люда не была уверена в том, что не просторожила его. Ей и себя было трудно сторожить. Но фашист не собирался уходить и даже запальчиво показал спину на мгновение, — видать, устраивался поудобнее. И хотя Люда не выстрелила, но она успокоилась.
"Вот он, мой жданный!" — усмехнулась она.
На снайперской позиции она никогда не вспоминала о мирной жизни, о матери, о брате, как будто их и не было вовсе: она боялась, что если вспоминать обо всем, то воевать нельзя будет.
Но сейчас она больше всего боялась уснуть.
"А там, позади, хорошо зевают часовые", — подумала она.
Теперь луна повисла в небе, маленькая и очень белая.
Чтобы не заснуть, Люда вспоминала обо всем, что позади: там пулеметчики в боевом охранении покуривают, солдатские сказки рассказывают. А дальше где-то и наша землянка. На лампочке стекло подклеено. А где командир?
В эту минуту командир роты, встревоженный не на шутку, сидя в переднем окопе, вслушивался в каждый шорох. Шла поздняя позиционная ночь, когда на короткий час фронт засыпает в тысячах удобных и неудобных землянок, в змеистых
Вдали, за Северной бухтой, не смолкала артиллерийская канонада. Потом пролетели наши ночные бомбардировщики, и скоро злобно, скороговоркой, заговорили вражеские зенитки. Пятнадцать минут выкрикивала какие-то угрозы фашистская звуковещательная станция, пока ее не прихлопнула наша батарея. Потом был час полной тишины, когда Люде было слышно, как кашляет часовой вдали и даже как стучит где-то далеко позади, на командном пункте, пишущая машинка.
Ей стало радостно на минуту при мысли о том, сколько хороших людей живет сейчас позади нее. Там телефонисты дуют в трубки. Повозки едут по дорогам.
Чтобы не спать, она напрягала память, припоминая… Однажды во вторых эшелонах военврач третьего ранга остановил ее на дороге. "Что, далеко передовые? Можно пойти дальше?" Она рассмеялась и ответила: "Передовые? Там девочка ягодой торгует, только не объедайтесь…" И верно, девочка возле огневых позиций ночью, когда оживают тылы, выходит и сидит с корзиночкой, угощая бойцов сушеным кизилом…
Гитлеровец заворошился в своем гнезде. И палец Люды на спусковом крючке сразу проснулся, поднажал слегка. "Терпи, казак…"
И вдруг явилась новая мысль: что если немец тоже думает сейчас о том, что позади него?.. Чтобы тоже не спать…
Расклеивая веки, освобождая мышцы шеи и рук, меняя положенье ног, Людмила еще часа два, а может быть больше, вспоминала Джанкой, Одессу, Балту.
Все это дымилось, пылало, стонало: "Братцы, спасите!", как маленький красноармеец, которого она перевязывала в овраге, где были желтые ирисы… Все это пахло дымом, пестрело кровью в ее памяти, и снова желтое облако пыли вставало над Одессой, как тогда, когда санитарный транспорт поворачивался и выходил из бухты…
Шел двадцать пятый час как Люда лежала в маленьком каменном гнезде, а фашист — за корягой.
Светало. Ворона прошла вдали по камням. Где-то в стороне немцев вдруг раздался протяжный петушиный крик. Мина сдуру шарахнула между Людой и фашистом. Заговорили батареи…
И скоро солнце просушило шинель, снова нагрело камни. Так потянуло расстегнуться, положить голову на руки и заснуть тут же, не сходя с места…
…Или рубить эту цепь! Она не двадцать пять часов, а целые годы знала и ненавидела этого человека с его выгоревшими бровками и быстро-бегающими глазками. И она была убеждена в том, что он ненавидит ее еще яростнее за то, что она баба, "das Weib"…
А день разыгрывался еще теплее вчерашнего. После дождя пошли в рост мелкие рыже-зеленые травинки. На изрытой, прожженной земле тихо шевелилась ранняя севастопольская весна. И вдруг фашист пополз.
Люда так привыкла, что он лежит ничком и не дышит, что теперь его грубое движение, суета ползущих ног и шорох коряги — все это ошеломило ее. Она не стала стрелять, а только взглядом стерегла его длинную спину, волнисто ползущую за корягой.
— Он просто не выдержал!
Еще минуту Люда опасалась, что это ловушка, маневр, что он не хочет уйти. Нет, он полз с такой же торопливой растратой всех сил, с какой, задыхаясь, подплывает к берегу неумелый, уже хлебнувший воды пловец.