Севастопольская страда (Часть 2)
Шрифт:
Во время вылазки, в которой участвовал Витя, у него в руках было солдатское ружье со штыком. Лейтенант Астапов, правда, пытался держать его все время около себя, однако не удержал. Когда и как Витя ворвался тогда вместе с бежавшими вперед и орущими <ура> матросами в английскую траншею, об этом ясного представления у него не осталось, но он помнил, что тоже кричал на бегу, очень крепко держа ружье наперевес, а после пробовал пальцами свой штык, когда отступали, - вдруг сухой! И с гордостью долго вспоминал потом, что штык был в крови.
Предметом гордости был для него и крест из чугунных ядер, сложенный на том самом
Очень скоро постиг он весь, довольно несложный, впрочем, обиход жизни на Малаховом, и мало того, что постиг, - все принял и все одобрил, потому что все сложилось там за несколько месяцев осады строго целесообразно: он ничего не мог бы изменить к лучшему, так как видел, каких огромных усилий тысяч людей в серых шинелях и матросских бушлатах стоило то, что называлось Корниловским бастионом. Разбиваемое усиленной бомбардировкой противника, оно возникало вновь на следующее утро: лежали грудами, как и прежде, новые земляные мешки на бруствере; вместо подбитых орудий стояли новые, того же калибра и на новых платформах; над пороховыми погребами высились заново насыпанные и утоптанные земляные крыши... Чего-нибудь изменять в общем строе бастиона не приходилось, - можно было только восстанавливать испорченное чужими снарядами.
В матросах и солдатах вокруг себя на кургане Витя видел не геройство момента, не геройство часа, двух, трех часов подряд, какое, например, видел его отец во время Синопского боя, а то отстоявшееся геройство повседневности, которое перестало уже всем казаться чем-нибудь особенным, а стало необходимым по своей целесообразности.
Если закатилась, например, бомба небольших размеров в блиндаж через двери, и вертится, и шипит, готовая взорваться и убить и искалечить осколками несколько человек, то, конечно, должен же кто-нибудь броситься к ней, схватить ее руками и выбросить вон из блиндажа, - как же иначе? Это, конечно, геройский поступок, но подобных поступков было много, к ним привыкли, они никого уже не удивляли, - они были просто необходимы, так же как борщ и каша.
Был, кстати, и такой случай, что ядро, подпрыгивая, катилось по земле и шлепнулось в объемистый ротный котел каши. Посмеялись, что французская <чугунка> приплелась пробовать русскую кашу - <не иначе - голодная, стерва!>– но не выкидывать же было ради этого целый котел... Выкинули ядро, а кашу все-таки съели.
Может быть, какой-нибудь москвич или петербуржец назвал бы геройством и то, что отец и мать Вити продолжали жить в своем домике на Малой Офицерской, но Витя знал, что тут действовала простая сила привычки. Так же точно жили в городе и семьи многих матросов, и матроски часто приходили на бастион к своим мужьям, приносили им пирогов или оладьев, плакали исподтишка, сморкаясь в фартуки, когда рассказывали, то - как <разнесло снарядишком> их хату, то - как убило наповал их соседку, или мальчонку Петьку, или годовалую девочку Анютку; но, уходя, шли не торопясь, даже когда начиналась жаркая перестрелка и ядра гулко бухали в землю, обдавая их грязью. Другие такие же матроски продолжали спокойно торговать у горжи бастиона сбитнем и бубликами.
Витя жил в офицерском блиндаже; часто ставили его в ординарцы к Истомину, и он наблюдал все действия своего адмирала тем
Почти безбровое, но всегда строгое на вид, светлоглазое, с очень белым, блестящим, широким, чуть лысеющим лбом и пепельно-русыми небольшими усами лицо Истомина казалось гораздо моложе, чем могло бы быть в его сорок пять лет. По сравнению с лицами других офицеров на кургане это лицо можно бы было назвать даже холеным, но Витя знал, как <холил> себя Истомин.
Витя помнил и то, какой спор поднялся однажды, еще до осады Севастополя, в их среде юнкеров, - мичманом или лейтенантом участвовал Истомин в знаменитом Наваринском бою, и уж не забывал с тех пор, что гардемарином, что было ему тогда всего семнадцать лет, что за этот бой получил он и Георгия и чин мичмана. И вот через двадцать восемь лет на этого бывшего наваринского гардемарина - контр-адмирала Истомина - смотрит вся Россия, как на виднейшего защитника ее чести и ее границ... Было почему смотреть на него во все глаза и кидаться со всех ног исполнять его приказания.
Иногда удавалось Вите побывать дома. Тогда он, совершенно не отдавая себе в этом отчета, держался хозяином здесь, где ковылял, сердито стуча непослушной палкой, его отец и где по-прежнему самозабвенно хлопотала мать. Даже к сестренке Оле, которая с криком радости бросалась ему на шею, чуть только он входил, начал относиться он вполне покровительственно, точно был уже командир батареи по крайней мере, не меньше.
Правда, он очень возмужал за три месяца жизни на бастионе: недаром они ему и в послужном списке считались за три года.
Как-то в начале марта он нашел тоже время и возможность забежать домой, так как был послан с поручениями в город.
День стоял по-весеннему теплый. Солдатская шинель его была расстегнута на все крючки. От быстрой ходьбы ему было жарко. Подходя к дому, он думал только о холодной воде из колодца и едва заметил разбитое в одном окне стекло; заметил же потому, что сильно сверкали острые, длинные, как кинжалы, осколки на фоне знакомого с детства, черного с золотыми буквами альбомного переплета, прибитого изнутри к раме.
– А у нас Варечка!
– сказала ему негромко Оля, кинувшись, как всегда, навстречу и обвивая тонкими милыми ручонками шею.
Целуя ее, он отозвался с виду равнодушно:
– Вот как удачно я, значит, пришел: все будем в сборе!
Но он был рад посмотреть на сестру после ее болезни, от которой, слышал, многие умирают, даже из матросов и солдат.
На голове Вари была полосатая желто-белая косыночка, завязанная в узел под заострившимся подбородком. Все лицо ее заострилось от худобы и стало желтым, птичьим. Витя припоминал, глядя на нее, на какую же именно птицу она похожа теперь, и, довольно улыбнувшись, сказал:
– Знаешь, Варечка, ты теперь очень стала похожа на иволгу!
А заметив недоумение в ее потускневших больших глазах, добавил:
– Это самая-самая моя любимая птица - иволга! И как поет, просто прелесть!
Кстати, и кофточка Вари была светло-канареечного цвета с чуть заметными, слинявшими голубенькими цветочками: это еще больше увеличивало сходство сестры с иволгой в глазах Вити. Но Варя не слыхала никогда о такой птице, улыбнулась на шутку брата она очень сдержанно и, разглядывая его пристально, сказала с оттенком зависти: