Север и Юг. Крэнфорд
Шрифт:
С самого начала порядочный, добродушный и простодушный, старомодный джентльмен своими утонченными и любезными манерами бессознательно пробудил в собеседнике всю его скрытую учтивость.
Мистер Хейл одинаково относился ко всем своим ближним: ему не приходило в голову, что разница в сословиях должна как-то проявляться в разговоре. Он поставил стул для стоящего Николаса, который сел только по просьбе мистера Хейла. Он называл его неизменно «Мистер Хиггинс», вместо короткого «Николас» или «Хиггинс», к которым был привычен «пьяный, неверующий ткач». Но Николас не был ни обычным пьяницей, ни законченным атеистом. Он пил, чтобы запить заботы, как он сам выразился, и был неверующим до сих пор, потому что не нашел еще той формы веры, которую он мог бы принять всем сердцем и душой.
Маргарет была немного удивлена и очень довольна, когда обнаружила, что отец и Хиггинс заняты серьезным разговором, хоть они частенько не совпадали во мнениях. Каждый обращался к собеседнику с кроткой вежливостью. Николас
– Как я говорил, сэр, я полагаю, вы не слишком верите в себя, если живете здесь… если вы приехали сюда. Я прошу у вас прощения, если неверно выразился. Но для меня сейчас вера — это размышление над высказываниями, правилами и обещаниями, сделанными людьми, которых вы никогда не видели, о фактах и жизни, о которых ни вы и никто другой ничего достоверно не знаете. Вот вы говорите, что это и есть истины, истинные высказывания и истинная жизнь. Я просто спрашиваю: где доказательства? Повсюду есть более мудрые и более образованные, чем я, люди, у которых есть время думать над такими вещами, пока я трачу свое время на то, чтобы заработать на хлеб. Ну, я понимаю этих людей. Их жизни открыты для меня. Они — реальные люди. Они не верят в Библию… не они. Они могут говорить, что верят, ради формы. Но, Господи, сэр, вы думаете, что, проснувшись утром, они восклицают: «Что мне сделать, чтобы заслужить вечную жизнь?» или «Что мне сделать, чтобы наполнить кошелек в этот благословенный день? Куда мне пойти? Какие сделки мне заключить?» Кошелек, золото и банкноты — вот настоящие вещи, вещи, которые можно почувствовать и потрогать. Это — реальность, а вечная жизнь — это все разговоры, очень подходящие для… я прошу у вас прощения, сэр. Вы — священник без работы, я полагаю. Что ж! Я никогда не стану неуважительно отзываться о человеке, который находится в таком же затруднительном положении, что и я. Но я задам вам другой вопрос, сэр, и я не хочу, чтобы вы отвечали на него, только запомните это раз и навсегда. Прежде вы считали нас теми, кто только верит в то, что видит, как дураки и простаки. Если бы спасение, будущая жизнь и тому подобное были бы правдой… не в словах людей, а в самих сердцах людей… разве вы не думаете, что они бы так же надоели нам с этим, как они надоели со своей политической экономией? Им слишком хочется примирить нас с этой мудростью. Если бы это было правдой, они обратились бы к вере и обратили бы нас.
– Но хозяева не имеют никакого отношения к вашей религии. Все, что вас связывает — это торговля… так они думают… и это все, чем они обеспокоены.
– Я рад, сэр, — ответил Хиггинс с любопытством во взгляде, — что вы добавили, «так они думают». Боюсь, я бы подумал, что вы — лицемер, если бы вы этого не сказали, несмотря на то, что вы — священник, или даже потому что вы — священник. Знаете, если бы вы говорили о религии, как о чем-то, что, будь оно правдой, не касалось бы всех людей, не приковывало бы всеобщее внимание, я бы подумал, что вы плут, и я бы даже подумал, что вы больше дурак, чем плут. Надеюсь, без обид, сэр.
– Нисколько. Вы считаете, что я ошибаюсь, а я считаю, что вы еще более ошибаетесь. Я не жду, что смогу вас убедить за один день и за один разговор. Но давайте узнаем друг друга и свободно поговорим об этом, и правда восторжествует. Я бы не верил в Бога, если бы не поверил этому. Мистер Хиггинс, я верю, что в глубине души вы верите… (мистер Хейл понизил голос до благоговения)… вы верите в Него.
Николас Хиггинс вдруг встал прямой и непреклонный. Маргарет вскочила — увидев, как дергается его лицо, она подумала, что у него конвульсии. Мистер Хейл испуганно посмотрел на нее. Наконец Хиггинс нашел нужные слова:
– Послушайте! Ваши уговоры окончатся ничем. Ради чего вы пытаете меня своими сомнениями? Подумайте о ней — она лежит там из-за той жизни, что выпала на ее долю, и потом подумайте, как вы отказываете мне в том единственном утешении, что мне осталось… что Бог существует, и что Он уготовил ей такую жизнь. Я не верю, что она когда-нибудь снова будет жить, — сказал он, садясь, и его голос снова зазвучал безжизненно и равнодушно. — Я не верю ни в какую другую жизнь, кроме этой, в которой она так много страдала и претерпела столько тревог. И я не могу вынести мысли, что все это было случайно, что все могло измениться от дуновения ветра. Много раз, когда я думал об этом, я не верил в Бога, но я никогда не признавался в этом себе, как многие. Я мог посмеяться над теми, кто так делал, словно бросал вызов, но потом оглядывался, чтобы посмотреть, услышал ли Он меня,
Маргарет мягко дотронулась до его руки. Она до сих пор ничего не сказала, и он не слышал, как она поднялась.
– Николас, мы не хотим вас переубеждать, вы не поняли моего отца. Мы не убеждаем, мы верим, как и вы. Это единственное утешение для души в горести.
Он обернулся и схватил ее за руку.
– Да, это, это… — он вытер слезы тыльной стороной ладони. — Но вы знаете, она лежит мертвая дома, а я совершенно потрясен горем, и временами едва осознаю то, что говорю. Как будто речи, которые произносили люди… умные и толковые вещи, как я временами думал… проросли и расцвели в моем сердце. Вдобавок забастовка провалилась, разве вы не знали, мисс? Я шел просить ее, как нищий, дать мне немного утешения в этой беде. И тут мне сказали, что она умерла… просто умерла. Вот и все. Но для меня этого было достаточно.
Мистер Хейл поднялся снять нагар со свечей, чтобы скрыть свои чувства.
– Он не атеист, Маргарет, как ты могла так сказать? — укоризненно пробормотал он. — Я хочу прочитать ему четырнадцатую главу из Книги Иова.
– Я думаю, пока не стоит, папа. Возможно, не всю. Давай расспросим его о забастовке и выскажем сочувствие, в котором он нуждается, и которое надеялся получить от бедной Бесси.
Поэтому они спрашивали и слушали. Рассуждения рабочих, как и многих хозяев, основывались на ложных предпосылках. Комитет понадеялся на рабочих, как будто те, обладая выносливостью машин, способны были бы неизменно действовать твердо и спокойно, и не позволить человеческим чувствам взять верх, как в случае с Баучером и бунтовщиками. Они верили, что их протест против несправедливости возымеет на чужаков тот же самый эффект, как несправедливость (вымышленная или реальная) — на них самих. Соответственно, они были удивлены и негодовали, когда бедные ирландцы приехали и заняли их место. Это негодование сдерживалось в определенной степени презрением к «этим ирландцам» и удовольствием от мысли, что они неумело справляются со своей работой и смущают новых хозяев своим невежеством и глупостью. Но самым жестоким ударом оказалось то, что милтонские рабочие не подчинялись приказам Союза сохранять мир, что бы ни случилось. Они вызвали разногласие в Союзе и посеяли панику.
– И поэтому забастовка закончилась, — сказала Маргарет.
– Да, мисс. Все кончено. Завтра двери фабрик широко распахнутся, чтобы впустить всех, кто попросит работу. Хотя бы только для того, чтобы показать, что они не имеют никакого отношения к забастовке. А если бы они были тверды, то смогли бы получать жалованье, какого никто не получал за последние десять лет.
– Вы ведь получите работу, правда? — спросила Маргарет. — Вас же хорошо знают, разве нет?
– Хэмпер позволит мне работать на своей фабрике, когда отрежет себе свою правую руку, не раньше и не позже, — тихо ответил Николас.
Маргарет печально умолкла.
– Кстати, о жалованьи, — сказал мистер Хейл. — Вы не обижайтесь, но я думаю, вы допустили несколько серьезных ошибок. Я бы хотел прочитать вам несколько высказываний из книги, которая у меня есть, — он поднялся и подошел к книжным полкам.
– Не беспокойтесь, сэр, — сказал Николас. — Вся эта книжная чепуха влетает в одно ухо, а вылетает в другое. На меня это не произведет впечатления. Прежде чем между мной и Хэмпером произошел раскол, надсмотрщик рассказал ему, что я подговаривал рабочих просить большее жалованье. И Хэмпер встретил меня однажды во дворе. У него была тонкая книжка в руке, и он сказал: «Хиггинс, мне сказали, что ты один из тех проклятых дураков, что думают, что могут получать больше, если попросят. Да, вот ты и содержи их, когда повысишь им жалованье. Так, я даю тебе шанс и испытаю, есть ли у тебя разум. Вот книга, написанная моим другом, и если ты прочтешь ее, ты поймешь, от чего зависят размеры жалованья, и что ни хозяева, ни рабочие никак не могут на это повлиять, пусть даже они целыми днями надрывают свои глотки в забастовке как отъявленные дураки». Ну, сэр, я рассказал это вам — священнику, когда-то проповедовавшему и пытавшемуся убедить людей в том, что вам казалось правильным. Разве вы бы начали свою проповедь с того, что назвали их дураками или чем-то подобным, разве сначала бы вы не сказали им каких-то добрых слов, чтобы заставить их слушать и верить. И в вашей проповеди вы бы не останавливались каждый раз и не говорили бы им: «Вы — просто куча дураков, и я всерьез подозреваю, что мне бесполезно пытаться вложить в вас разум?» Я был сильно рассержен; я признаю, что взялся читать то, что написал друг Хэмпера… я был сильно возмущен этой манерой обращения ко мне, но я подумал: «Спокойно. Я пойму, что говорят эти парни, и проверю: они — простаки или я». Поэтому я взял книгу и с трудом прочел ее. Но, Господи помилуй, в ней говорилось о капитале и труде, труде и капитале, до тех пор, пока она не усыпила меня. Я не смог правильно уяснить себе, что есть что. О них говорилось, как будто они были добродетелью и злом. А все, что я хотел знать, есть ли права у людей, богатые они или бедные… были бы они только людьми.