Северное сияние (сборник)
Шрифт:
Но вот наступили новые времена. Газетчики повсеместно развязали затянутые в узел языки, взбодренная разрешенной гласностью пресса начала показывать скрытую до того мускулатуру. Правда, привычка жить иллюзиями сыграла и здесь дурную шутку. Все были уверены, что свобода от прежнего диктата разбудит, так сказать, исключительно “чувства добрые”, до той славной поры находившиеся в состоянии анабиоза. Получилось не так... Но разве, — говорил я себе, — весеннее солнце, растапливая снега, позволяет расцвести одним фиалкам? Разве не пригревает оно курганы отбросов и гнили на свалках и пустырях, не заливает дорогу жирной грязью, не застилает воздух гриппозной смесью дождя и тумана?..
Для меня самого история, о которой
Правду говоря, сам по себе Попкевич никакой симпатии у меня не вызывал. Мало того, всякий раз, когда он появлялся в редакции, мне становилось неловко за него. Толстый, улыбающийся, с выпуклыми, маслянисто блестевшими глаза-ми, всегда одетый респектабельнейшим образом, перешагнув за порог, он застывал на пару секунд, словно конферансье, избалованный аплодисментами и ожидающий рукоплесканий при своем появлении. Его не смущал ответный холодок, не настораживали едва прикрытые вежливыми кивками усмешки. “Друзья мои!..” — обращался он ко всем сразу и принимался рассказывать никого не занимавшие пустяки, никого не смешившие анекдоты. Однако сам он, похоже, ничуть не сомневался в собственном обаянии, собственной значительности, был убежден, что студенты в нем не чают души, коллеги завидуют, враги ненавидят за честность, что же до редакции, то она полностью на его стороне, как же иначе?.. Однажды он без всякого приглашения заявился ко мне домой, за книгой, которую я якобы ему обещал, и, поочередно восхитившись женой, дочкой, библиотекой, копией с картины Марке, купленной когда-то по дешевке, предложил заменить наш протершийся во многих местах линолеум на новый, который без всяких для нас хлопот могут доставить прямо с базы... Короче, тип этот был совершенно отвратный, липкий, наглый, обладающий столь ненавистной мне житейской изворотливостью, ни близко знакомиться, ни сходиться с ним у меня не было ни малейшей охоты.
Но вот парадокс: едва я пробежал перепечатанный на машинке фельетон, все во мне закипело, забурлило, забунтовало. И на планерке, когда обсуждался предстоящий номер, я сказал: нет!.. Это всех поразило, поскольку все привыкли, что обычно я всему говорю: “Да!..” И вдруг...
— Послушай, Женя, — сказал я за пару дней до планерки Ковалеву, автору фельетона, когда мы вышли в коридор покурить, — а тебя, часом, не слишком занесло?
— Это как? — улыбнулся он широко, всем лицом, но мне впервые бросились в глаза его крепко расставленные, крепкие, желтые от сигарет зубы.
Мы были в коротких, почти приятельских отношениях, мне нравился его решительный, мужской характер, нравилась его крепкая, плечистая фигура, его плоское, простецкое лицо, нравилось его прямодушие — он никогда не хитрил, по крайней мере со мной... Так до сих пор мне казалось.
— Тебе что, этого типа жалко? — сказал Ковалев. — Нашел, кого жалеть! Да их, гадов, передушить всех мало!..
— Кого это — их?..
— Ну, таких, как Попкевич
— Вот нахалюга, ей-богу! Поймали с поличным, а он еще и жалуется... Мало я ему врезал!.. — Тон у него был прежний, дружеский, но в сузившихся глазах, в заострившемся взгляде я ощутил внезапную враждебность.
В то время свежие поначалу столичные ветры уже доносили до нас изрядное количество смрада. В газетах, пока еще в форме “писем читателей”, цитировались недавно еще немыслимые призывы... Однако все это происходило не у нас, не в нашей среде! Возможно, поэтому я не особенно готовился к планерке, не заботился об аргументах — настолько представлялся мне очевидным ход обсуждения... И когда Румянцев, наш новый главный редактор, сменивший прежнего, благополучно вышедшего на пенсию, среди прочих материалов предложил поставить в номер фельетон Ковалева, я сказал:
— Фельетон злободневен, остро написан... Только в нем, к сожалению, акцент ставится не на том, что его герой — взяточник, а на том, какое имя он носит... Впрочем, Ковалев кое-что уже, возможно, исправил...
— Вот еще! — отрубил Ковалев, скрежетнув ножками стула. — Может, я обязан его безымянным сделать?
— Зачем же? Имя у него есть, вот и пуская в фельетоне фигурирует его подлинное имя...
— Что-то я ничего не понимаю, — покрутил головой главный редактор. — Вы что же, вместо настоящего имени какое-то другое своему герою придумали?.. — Придя к нам в редакцию из комсомольских органов, он не стыдился своей журналистской неопытности, напротив, даже играл ею, требуя, чтоб все мы учили его газетной премудрости. Вот и теперь, когда он вопрошающе оглядел собравшихся, взгляд его серых, слегка навыкате глаз был прям и младенчески чист, и младенчески чистым, ясным было его молодое лицо с яблочно-круглыми щечками (ему очень шла фамилия Румянцев) и светлыми бровями вразлет, — мне и в голову не приходило, что передо мной разворачивается заранее срежессированный спектакль.
— Ничего я не придумывал, — сказал Ковалев. — У меня все по паспорту: Лев Михайлович Попкевич, кому надо, пускай проверяет...
— Вот именно, — сказал я, — Лев Михайлович Попкевич... Однако в фельетоне Лев превращается в Лейбу, Михайлович — в Мойшевича, Попкевич — в Рабиновича...
— Ну и что? — сказал Ковалев. — Если по-еврейски, так Лев и есть Лейба, Михаил — Мойша... Ну, а что до Попкевича, так по-еврейски “поп” и значит “ребе”, потому и Рабинович... Уж кому-кому, а еврею такое надо бы знать... — Он победно хохотнул, за ним рассмеялись и другие.
Этого я не ожидал. В редакции я проработал не один год, мы понимали друг друга, жили, как говорится, душа в душу...
— И все же, — сказал я, — что в фельетоне главное: то, что его герой — подлец, или то, что он — еврей?
Вот когда в кабинете, как писали в старинных романах, “воцарилась зловещая тишина”. Но она тут же оборвалась — все заговорили, задвигались, на минуту даже забью обо мне.
— Нет проблем, — сказал Румянцев, кое-как восстановив спокойствие. — И нечего наводить тень на плетень... Что этот самый Попкевич — подлец, каких мало, и ежу ясно. А уж если так вышло, что подлец — еврей по национальности, что прикажете делать? В турка его перекрестить?..
— Выходит, между русских подлецы встречаются, а между евреев — нет? Так что ли?.. — рассмеялся Ковалев, оглядываясь вокруг, будучи уверен в поддержке.
И его поддержали.
— И ведь правда, — сказал Сергеев, самый старший в нашей редакции, ветеран войны, неизменный редакционный парторг. — Это как же так, товарищи, получается?.. Получается, однобокий какой-то у нас интернационализм. Тех, значит, можно, а этих — ни-ни?... Не хо-ро-шо... — Он с укором посмотрел на меня. Багровое, в сизых прожилках лицо его приняло обиженное выражение.