Северный ветер
Шрифт:
Марийка вырвалась на час из швейной мастерской, где теперь работала и где в три смены женщины шили солдатские шинели и гимнастерки. Она проводила мужа на вокзал, постояла с ним на платформе возле состава. Абдулла был весел, разговорчив, но Марийка видела: весел он только для нее. В добрых глазах мужа появилась суровость. И не по документам, не по обмундированию, а по одним только глазам можно было признать в нем солдата.
...В комнату незаметно, будто крадучись, входят сумерки. Диван, стол, стулья, книжные шкафы темнеют, оплывают, теряют четкость контуров. Зажигаются на широком
...В комнату входят сумерки. Ветер пойманной птицей бьется в полотняных шторах. За окном — асфальтовый разлив широкого проспекта. На земле — мир!..
Мария Степановна смолкает, и мы обе сидим притихшие. Она — во власти воспоминаний, я — под обаянием ее рассказа. В самом деле: она рассказала все это как спела песню. И грустную. И радостную. Мы молчим, а песня еще звучит. Я вслушиваюсь в ее звучание, хочу, чтобы оно осталось в моей душе, как остаются светлые следы от встреч с чистыми и светлыми людьми. Песня все еще слышится... И вдруг ее обрывает громкий, настойчивый стук в дверь. Мария Степановна вскакивает, спешит в коридор и возвращается вместе с сыном. Григорий зажигает свет и шумной радостью наполняет просторную комнату.
— В общем, решено! — торжественно говорит он и расстилает на столе географическую карту. — Вот сюда... — Он ведет от Магнитогорска красную карандашную линию. Линия уходит за Урал, пересекает Красноярский край, поворачивает круто вверх, и карандаш замирает на Крайнем Севере, у Норильска. — Вот сюда едут ребята из десятого «Б».
Мария Степановна недоумевающе поднимает брови и осторожно спрашивает:
— А вы? Разве вы передумали?
Узенькие глаза Григория загадочно щурятся, поблескивают веселой лукавинкой.
— Передумали! Северные стройки — это, конечно, здорово! Трудности там, экзотика... Но ведь в Челябинске строят новые домны. Комсомольские!
Мария Степановна смотрит на сына нежно, восторженно и немножко грустит. А Григорий не перестает говорить:
— Завтра в горком заявления понесем. Ты ведь не будешь против?
Мария Степановна гладит сына по жесткому ежику коротких иссиня-черных волос, тепло спрашивает:
— Кем же ты там работать будешь, на стройке-то?
— Хоть кем! — горячо выпаливает Григорий. — Рабочим... землекопом! — И вдруг громко, заразительно смеется: — Я и забыл! Землекопов-то теперь нет. Вместо них экскаваторы. — Он складывает карту, становится серьезным. — Работу возьму, какую дадут. Пусть даже самую трудную...
Мария Степановна тихо соглашается и прячет от Григория затуманившиеся глаза.
1957 г.
Владимир Турунтаев
НАШЕ
Мы с ней проехали в общей сложности около тысячи километров: в то утро, когда отправлялись в Орск за битумом, на счетчике выскочила цифра с тремя нулями — сто одна тысяча, а по возвращении из последнего рейса до следующей круглой цифры оставались уже сущие пустяки.
Один из совхозных руководителей шепнул мне по секрету, что с Тоней Яровой ездить небезопасно: эта лихая девица может на обычной полевой ухабистой дороге разогнать свой «газон» километров этак до девяноста — мыслимо ли дело! «Ведь это же машина, сложнейший механизм — какая-нибудь гайка нечаянно отвернется или там болт выскочит, и конец тебе на такой скорости! Ведь девчонка — разве она удержит баранку, если что? Вы поглядите на ее руки — ими только скрипку держать, а на баранке их и не видно...»
Тоня и правда маленькая, тоненькая. В своей рабочей блузе она смахивает на мальчика, а в платье — на девочку-подростка. И только смуглое, с заостренными чертами лицо и твердый, очень серьезный взгляд темных блестящих глаз выражают совсем не детскую волю и энергию.
Что же касается ее «лихости», то на этот счету меня свое мнение. Если бы не круглая цифра на счетчике, о которой я говорил, можно было бы подумать, что Тонина машина только что сошла с заводского конвейера, — такой у нее свежий, опрятный вид. Да и не только вид: за весь тысячекилометровый наш путь — ни единой остановки «по техническим причинам», разве что у бензоколонки.
В дороге я часто смотрел на ее руки. Порою мне казалось, что они бездействуют, свободно лежат на баранке. Казалось, что им просто нечего делать — так послушна машина. Когда мы проезжали через живописные Губерлинские горы — их здесь называют «оренбургской Швейцарией», — дорога то круто взмывала вверх, то так же круто, стремительно ныряла вниз. А Тоня почти не переключала скорость: на третьей спускалась под уклон, на третьей же поднималась на очередной перевал — до того она точно рассчитывала ход машины.
...Избитая колдобинами дорога вдруг выпрямилась, выгладилась и зачернела свежим асфальтом. Я подумал, что тут-то и прокатит меня Тоня «с ветерком», тем более что мы были одни на шоссе, когда вечером подъезжали к Оренбургу. Машина шла ровно, спокойно. Асфальт, словно вскипая, приятно шелестел под колесами.
Спидометр по-прежнему показывал шестьдесят километров в час. Я не выдержал и попросил Тоню поднажать. Ни один мускул не шевельнулся на ее лице, но стрелка спидометра подобралась к семидесяти километрам.
— А еще?
— Хватит, — сказала Тоня. — Если бы новая была машина...
Двухдневный рейс в Оренбург показался мне довольно утомительным. Особенно длинны были последние десятки километров — ночью, по неровной полевой дороге. Засветятся впереди огоньки, думаешь — вот она, Николаевка, центральная усадьба нашего совхоза. Ан нет, какое-то незнакомое село. Часто спрашивать у Тони, сколько еще осталось ехать, — неловко. И вдруг вижу улыбку на ее лице:
— Засекайте время — через двадцать минут будем дома.