Шесть ночей на Акрополе
Шрифт:
Понедельник
В пятницу Бильо должна уехать в Афины. К счастью, расписание рейсов изменилось, и их стало больше. Вернется она в среду. Она говорит, что пять дней одиночества могут пойти мне на пользу.
На закате мы поднялись на гору. Тропинка проходила под масличными деревьями. На каменном выступе сидел слепой старик, положив одну ладонь на другую и опираясь о посох. Ниже — старуха с волосами, как шерсть на прялке, присматривала за овцами. На вершине виднелась церквушка. Мы смотрели сверху на другую лощину.
Я заглянул в церквушку. Бильо зажгла свечу перед иконостасом. Убогий красный занавес на царских вратах. Свечи струили мягкий свет, который протянулся то тут, то там золотыми ракушками. Золотое и черное окружение: золотое — посыпанное мелкой пылью ладана. Мы стали спускаться. Мул, рыжая корова. Затем — лай собаки на море, на этот безбрежный текст.
Обо всем этом мы беседовали во время спуска.
— Мир, который молчит, если не напоить его собственной кровью, — сказал я.
Мы замолчали. Затем она вдруг сказала встрепенувшимся голосом:
— Иногда ты очень смешон, Стратис. «Вопрос не в том, чтобы узнать, чем питаться, чтобы стать королем, а в том, чем я стану, если буду есть кукурузный хлеб». Когда ты мне это говорил?
Вторник
Однако вчера вечером, когда я рассказал морскую историю Николаса, на лице у нее появилась меланхолия, которой раньше никогда не было.
— Вот для чего рождается человек, — сказала она. — Для кораблей, которые уходят под воду, для кораблей, которые сгорают. — Она засмеялась. — Не помню, где я прочла это. Должно быть, это один из кусочков моей книги.
Она поднялась и подошла к окну. В прозрачной ночной рубашке тело ее было, словно в море. Как ни странно, она напомнила мне о саде Лалы, столь далеком, столь отрешенном от этого мира. Она посмотрела на звездное небо и сказала:
— Как там Лала?
Самопроизвольно, будто она знала, я ответил:
— Помнишь, как ты сказала: на краю каждого вожделения может находиться та или иная Лала?
— Ты видел ее после того, как я уехала? — спросила она, не поворачивая головы.
— Мы ходили вместе со Сфингой на Акрополь.
— И что же?
— Да, ты была права. На краю каждого вожделения.
Только тогда она повернулась и посмотрела на меня. Взгляд ее пылал.
— Я хочу жить! — воскликнула она и бросилась на меня.
Значительно позже, перед тем как уснуть, она прошептала в моих объятиях:
— Завтра пойдем на Сожженную Скалу.
Сегодня утром мы ходили на Сожженную Скалу. Это огромная пещера, обращенная к морю.
— Это единственный дом, который мне подходит.
Мы плавали. Мы стали единой кровью.
Поздно после полудня мы отправились обратно. Подул легкий ветерок. Она опиралась о мою руку.
— Тебе не тяжело?
Мы шли дальше. Она смотрела на море.
— Может быть, я — всего-навсего перышко на волне? — сказала она еще.
Они отправились на прогулку. Дальнюю. На другой день после полудня Бильо должна была уехать. Расставание шагало рядом. Его старались не касаться. Когда солнце стало
Бильо смотрела на гальку.
— У каждого камушка свое лицо, как у людей, — сказала она.
— Да, — ответил Стратис, словно продолжая думать, но уже вслух. — Передвигаться среди людей, как среди природных аномалий.
Она подняла голову и сказала:
— Ты действительно жил очень одиноко.
— Не знаю, было ли это одиночество. Я прошел через кризис. Возможно, такова судьба. Помню, в детстве я очень удивился, оказавшись перед зеркалом. Я смотрел на свое отображение и спрашивал: «Неужели это — я?» Я трогал себя за лоб, за плечо, за руку. Я называл мое имя. Сомнение не давало мне покоя. Этот, который там, внутри, — кто он такой? А я — кто такой?
— Как котята, — сказала Бильо.
— Может быть. Может быть, в этом было что-то от животного удивления. Тогда. Однако, когда я уже мог пользоваться человеческим мышлением, это было нечеловечески жестоко. Я смотрел на себя и пытался понять: кто я? Я пытался обнажить собственное сердце, как только мог. Проникнуть как можно глубже и еще глубже. В конце концов я не находил ничего, кроме ровной, плавной, гладкой поверхности без малейшего выступа, за который мог бы зацепиться взгляд. Абсолютная пустота и ужасная ясность мысли. Ощущаешь и видишь, как твои ощущения падают туда внутрь и исчезают, словно капли на конце шнура. Тебя зовут, а ты не знаешь, кого зовут — того, на кого смотрят, или того, кто сам смотрит. И тогда доходишь до того, что даже самое ничтожное твое действие обретает смысл смертельной схватки. Знаешь, кто такой был Нарцисс? Человек, который видел, как он гибнет, и не мог сделать ничего для собственного спасения.
— И как долго это продолжалось? — спросила Бильо.
— Исцелиться от такой болезни нелегко. У меня не было никого, кто бы мог помочь. В Греции я дошел до края. Одиночество зачастую становится снисходительностью, как лунный свет. Чувствуешь, как тебя мучит неутолимая жажда исповедоваться, и нет ничего для исповеди. Борешься или думаешь, что борешься, потому что сил больше нет.
Стратис нагнулся, поднял камушек и поиграл им на ладони, словно пробуя на вес.
— Ты спросила, как долго это продолжалось? Думаю, приблизительно до нашей встречи в автобусе в Кефисии. Помнишь, тогда, когда тот деятель сделал нам грубый жест? Тогда я начал постепенно избавляться от мучения. Мало-помалу, настойчиво. Я полз, пытаясь удержаться за какой-нибудь предмет внешнего мира, за какой угодно предмет, сколь бы ничтожным он ни был. Я должен был оторваться от страшного внутри, как младенцы.
— Поэтому я и боялась тебя тогда, — прошептала Бильо.
— Знаешь, почему я люблю тебя? — спросил он еще. — Потому что ты помогла мне поверить в другого человека. Позавчера, когда мы соединились у Сожженной Скалы. То, что ты дала мне, было так сильно. На мгновение я перестал быть чем-либо, стал совершенно никем, а затем отдельным, как этот камушек. С тобой я узнал этот ритм — исчезать, чтобы существовать.
Бильо посмотрела на него.
— Прости, что я говорил с тобой так, — сказал Стратис и бросил камушек в спокойное море.