Шесть зим и одно лето
Шрифт:
— Да, у меня тогда еще рукопись отобрали, а потом в карцер посадили за то, что возражал.
— И через сутки выпустили. Думаешь почему?
— Наверное, потому, что это не «колюще-режущее».
— Нет, не поэтому. Посадили за драку и выпустили…
— Постой, значит, это ты?
Она засмеялась.
— Дошло? Да я тебя, дурачка, еще тогда приметила. Эх, вы, мужчины, ничего-то не понимаете!
Кинолента памяти в моем мозгу начала прокручиваться в обратном направлении, я вновь увидел тот злосчастный день восьмого сентября, холодный
— Так ты была там?
— Была. Личные дела вместе с Федоровым принимала. Тогда же это преступление и совершила, — она засмеялась, — теперь понял?
Я понял. Мое тело, обмякнув, поползло вниз, к ее животу, ногам, в носу защекотало. От платья шел запах чистоты, ветра и каких-то цветов — божественный, неземной запах!
— Ну, ну, что ты! Вот уж не думала… Пойдем в комнату, я тебя чаем напою с малиновым вареньем. Ты любишь малиновое варенье? Да успокойся, дурачок, с тобой все в порядке. Хорошо, что вовремя сообразила…
Затем мы долго сидели за чаем, я что-то ел и пил, не понимая вкуса и почти не слыша голоса Людмилы.
— Ты был строен, как кипарис. И без наколок. И взгляд — не лагерника, а гордый и…насмешливый. Как будто ты над всем происходящим смеялся. Словом, ты не был похож на остальных. Подумать только: к тому времени ты отсидел больше четырех лет, имел два побега! Тогда я всего этого не знала, думала, парень прямо из тюрьмы, ничего не понимает, отсюда — гордость, потом обломается, согнется… Словом, пожалела. А потом в зоне ты организовал художественную самодеятельность, и я ходила на ваши концерты.
— Да, ты всегда сидела в первом ряду, справа.
— Мы все сидели в первом ряду — вольнонаемные и охрана, а справа — потому что там из окна не дуло… Да, так вот: у тебя все было на уровне. Ты что, кончил театральный? Нет? Странно… Впрочем, я ходила не из-за этого. Не только из-за этого, а больше, чтобы посмотреть на тебя. А ты не обращал внимания…
— Зэку не положено пялить глаза на вольняшек.
— …потом тебе выдали пропуск, и самодеятельность умерла.
— Что, пропуск — тоже с твоей помощью?
— Нет, просто Монахову понадобился архитектор.
— Но я такой же архитектор, как артист и художник!
— Неважно. Ты на одиннадцатом ОЛПе что-то построил…
— Открытую эстраду и арку возле вахты. Чепуха, в общем-то.
— А Монахову понравилось. По его понятиям, хороший художник может быть и архитектором. Кстати, он не прочь задержать тебя в Решетах! — она опять засмеялась и откинулась на спинку стула. Теперь в ее взгляде появилось нечто от старшей сестры или пионервожатой. Право смотреть на меня свысока она имела, ее поступок требовал не меньшего мужества, чем мои дурацкие побеги в никуда.
— А что с теми документами?
— Они у меня в сумочке. Хочешь убедиться?
— И ты два года хранила?
— Могла бы и дольше. Ради
Она поднялась со стула, подошла и положила руки мне на плечи. Я смотрел на нее снизу вверх. Пожалуй, она была старше меня лет на пять, под слоем пудры угадывались морщинки, в углах губ залегли складки.
— Конечно, Люся, я тебе благодарен…
— И это все?
— А что еще?
Ее руки мгновенно ослабли, а потом и вовсе упали.
— Что ж, и на том спасибо. — Она отошла к окну, достала сигареты, закурила. — Освободишься — уедешь?
— Конечно. Я ведь сюда прямо из армии. Родных не видел одиннадцать лет, с тех пор как на фронт пошел в сорок третьем.
Она затянулась сильно, со всхлипом.
— Правильно, уезжай. Счастья тебе, парень. Дай хоть поцелую на прощанье!
Уходил я поздно. Выйдя из подъезда, немного постоял на крыльце. Требовалось дойти до ОЛПа, не налетев на патрулей, — как-никак, я все еще был зэком! Неожиданно на втором этаже стукнуло окно, и к моим ногам упал конверт.
— Возьми на память обо мне! — сказала Люся. Потом окно закрылось, занавеска задернулась, свет потух.
Я разорвал конверт. В нем лежали странички из моего личного «дела», касавшиеся двух побегов.
Свобода пришла ко мне 12 сентября. Друзья узнали об этом раньше, и, когда я примчался в «мансарду», все были в сборе.
— Едешь? — Счастливчик, как следователь на допросе, «ел» меня глазами. — Ну и правильно. Я бы тоже уехал, да поезд мой ушел. А вы молодые, вам можно и рискнуть. Привьетесь где-нибудь, глядишь, и доживете до пятидесяти… — и вдруг заорал на весь дом: — Ванька, дуй за водкой! Санька, сбегай к Катерине за капустой да гитару прихвати: Серегу-художника провожаем! И чтоб — никаких баб! Мужики гуляют.
Всю ночь, до утра тринадцатого, гудела мятежная «мансарда» от топота ног, блатных и пионерских песен, забористого лагерного мата — то ласкового, со слезой, то злого, с зубовным скрежетом, — от признаний в любви и верности до гробовой доски. Сидела внизу на высокой кровати с перинами накаленная от ярости до вишневого цвета хозяйка дома, дежурили в палисаднике дружинники и участковый, шушукались под окнами любопытные девчата, и гудели за ближними домами дальние поезда, унося очередных счастливчиков в землю обетованную — Россию.
Проснулся я в «чистых» комнатах, на хозяйском половике, возле кровати с высокими перинами. Самой хозяйки не было — еще затемно ушла из дома, дабы не видеть «бесстыдного мерзоства и паскудства». В обеих ее комнатах — на печке-лежанке, на большом, окованном медью сундуке, на пуховых перинах и просто на полу — спали бывшие зэки. Между ними, стараясь не наступить на кого-нибудь, бродил Затулый, искал своих бригадников. Увидев, что я не сплю, сказал:
— Двух найшов, а ще троих нема: Потапца, Завьялова и того… Тетери. Як прийшлы на стройку, так и сгинули. Вохра у лиси шукае, тильке я думаю, воны здесь, бо дуже до горилки охочие…