Шизофрения, передающаяся половым путём
Шрифт:
– Давно не заходил… – укоризненно сказал отец. Молодой, осанистый, гибкий и красивый. Живой. Он курил в форточку. Коридор сиял белым, дышал влажным – вовсю шёл ремонт.
– До сих пор путаюсь во временах, – обманчиво-глупо отшучиваюсь. – Мама тоже здесь? – спросил его.
– Что-то вроде больничного… Не место ей здесь, если честно, с её кашлем.
Мама померла от туберкулёза, так и не дождавшись конца тюремного срока. На миг весь второй этаж озарило сумрачным, вместо лика отца – стёсанные голые кости с отверстиями черепа.
– Не успел навестить? – снова живой здоровый отец выбросил
– Не успел, – подтверждаю.
– Эх, старина, чего ж ты…
Тяжело, неудобно было ему объяснить перипетию внутренних загонов. Пусть и некомфортно сейчас было без досады слушать его «чего ж ты». Не ему осуждать. Так мне хотелось, так всё и прошло. Было и было.
– Вот именно – «было и было». Прощать надо уметь. Понимать и принимать. В жизни только это и остаётся.
– Отец, прекрати, – огрызнулся от него.
Помолчали. Ждали чего-то. Руки было некуда девать. Спросил, осматриваясь, чтобы в тишине не вязнуть:
– А вы всё не закончите?
– Почему? Заканчиваем… Зарплату задерживают – разбегаются калымить. А когда выдают – разбегаются пить и безбожно прогуливают. Замордованный комедийный круг получается, – он хрипло растерянно рассмеялся.
Вяло поддерживающе улыбнулся. Отец прокашлялся:
– Старина, а ты чего хотел-то? Спросить что-то? Или просто.
– По местам былой славы. Думал, может, дёрнет что-то. Легче станет, не знаю. Как-то плохо на душе. Скребёт.
Отец подошёл вплотную, взял за голову грубо, посмотрел пытливо в глаза прямо. Лицо его стало морщинистым, окровавлено уродливым, искорёженно раздутым, будто кто-то нарисовал детализированный гиперболичный шарж. Визгливо крикнул мне истерикой:
– Тогда скажи!!! Что с ними стало всеми?!
Сзади обвалилось грохотом. Повернулся и увидел того самого школьника, что ошивался у кабинета отдела кадров. Школьник спешно побежал, исчезнув с места, шумно топая, суматошно спотыкаясь.
Обернулся обратно, к отцу – чёрный от копоти коридор теперь покрыт сумраком, щепками, дресвой, голубиным помётом и разрушением. Рамка форточки без стекла ударилась об откос – ветер бросил мокрое внутрь.
Сунул руки в карманы, задел торчащие тетради. Они упали, раскрываясь. Из них, зажатые между страниц – посыпались ворохом: мятые в свёрнутую плоскость лотерейные билеты, открытка с изображением астронавта в непроглядном космосе, марки с матричным рисунком парома на пристани, старая банкнота номиналом в 25 и фотоснимок, на котором силуэты двух людей, обнимающихся перед занавесом штор и танцующих. Подбирать не стал.
Спустился вниз.
Вышел, наконец, прочь.
И пока шёл по заваленным тропам между облезлыми корпусами – вокруг плотным паром, душным облаком с земли – поднялся монохромный туман. Он отсвечивал тонкими каплями калёного олова, мягким теплом укрывал и уносил назад далеко куда-то неведомо, захватывая приятно, по-младенчески, истощённый дух. Он проваливал под пышный чернозём влажный, скрипящий вкусным и терпким на зубах, проникал в раны на губах, заполняя собой, удушая.
Оказываюсь в катакомбах между корпусами. Брожу в длинных маслянистых казематных поворотах, шагаю по склонам.
Отсюда выхода нет.
Отсюда нет выхода. Только потом, где-то впереди (как заведут) через узкий лаз (клаустрофобный, помните? как во снах), только после посещения кафельной помывочной комнаты, процедур чугунной ванны. Только после бесед, с чтением надписей у зеркал расфокусированно, или уж отмалчиваний с прямым, а то лучше – демонстративно в сторону. Да с руками, которые некуда девать.
Только такой побег от всех. И от себя, конечно, в первую очередь. Мне это вдруг оказывается знакомо.
Это уже было пройдено не раз.
Просто подзабыл об этом, как обычно, как всегда.
Излечение оказывается реинкарнационным и цикличным. Как всегда.
2
Заманчиво читать чужие дневники. Увидите нароком чей-то дневник – обязательно прочтите.
Даты дневника идут строго по линии. Записи после них, под ними регулярно – сухие, скудные, схематичные. Но порой, примерно раз в месяц, они перемежаются вздутыми абзацами, где гипертрофированные описания банальных вещей подаются с претензией на художественную прозу.
Посеребрённый монохромный туман.
Он был блекл, в меру ярок, в меру тёмен. Он был окаймлён винтажными скруглениями по краям. Так, будто мы с тобой уставились на гаснущий экран устаревшего телевизора в заваленной мебелью гостиной.
Тяжёлые шторы задрапированы.
За окном гас поздний вечер.
Солнце село совсем недавно.
Вокруг лишь шелестел – шёлк тишины.
Вкрадчиво и настойчивей послышался белый шум, что мерно укачивал гаснущее сознание.
Одной из моих ментальных задач с детства являлась доскональная фиксация всеми органами чувств всего происходящего вокруг, с целью той, чтобы вечером отразить это на под сегодняшней датой в письменном виде. Довольно таки положительное занятие, потому как требовало для осуществления значительный ресурс мозговых клеток, а значит: для изысканий излюбленных моим сознанием вещей негативных – мощностного ресурса выделялось меньше. Положительного же, в моём восприятии мира (безусловного от невозможности осознать), соответственно – становилось больше.
Но в «Первом сегодня» этого было недостаточно. В «Первом сегодня» требовалось придумать для себя какую-нибудь ещё более полновесную отвлекающую задачу, чтобы быть в полном гипнотическом трансе, пока несло к конечной точке «b». Чтобы не успеть передумать, не осознать тяжесть и невозможность, не успеть испугаться, спохватиться и не повернуть трусливо назад.
В «Первом сегодня» вышел из точки «a», в которой остались: спящая преподавательница валеологии, мятая жёсткая кровать, устаревший включенный телевизор, овальное зеркало-портал, тусклая ванная и прочий однокомнатный серый быт.