Синдром пьяного сердца
Шрифт:
Этот рейс я хорошо запомнил. За бортом мороз, и в вертолете мороз, мы сидели на железных откидных сиденьях, на старых меховых куртках, приникнув к круглым иллюминаторам.
Справа, сверкая на солнце острыми гранями, тянулся горный хребет Заполярного Урала. Реки и речки угадывались по темно-синему следу, озерки зеленели от вылизанного, выскобленного ветром льда. Ближе к нам тундра, белая пустыня, те же барханы, в изломах и солнечных пятнах, лишь где-то одинокой кляксой мелькнет чум кочующих здесь ненцев Да вдруг откроются
Рассказывают, что в них до сих пор обитают те, кто не захотел после освобождения возвращаться в обычную жизнь.
– Чем же они живут? – спросил я Набойщикова.
– Промыслом, рыбкой… Ягодой, грибами… тут всего вдоволь.
– А хлеб? Соль? Сахар?
– Ну, разок-другой появятся в городе: что-то продают, что-то закупают… У них и камешки драгоценные, таких в музее не увидишь, – сказал он.
Из этого в общем-то случайного разговора вскоре зародится невнятный, долго мучивший меня замысел романа «Вор-городок».
Кара – поселочек, с полсотни деревянных домов, на окраинах – чумы. Садимся прямо в центре, на узкой площадке, и пока перегружают доставленный груз, горючку и продукты, идем в ближайший дом, где заболела женщина. В помещении грязно, на полу мусор, земля. Тяжкий запах кожи и тухлятины. Старая ненка, маленькая, смуглая, личико – как печеное яблоко, поднялась с меховой, пропахшей псиной лежанки, уставилась на нас.
– Это комиссия? – спросила хрипло.
– Нет. Это врачи, – сказала медсестра из поселка.
– С рентгеном?
– Без рентгена.
Женщина показала на грудь. Набойщиков осматривает, ощупывает, с удивлением обнаруживает, что сломаны два или три ребра.
– Муж побил? – спрашивает. – Где он сейчас?
– Лежит, – говорит женщина.
– Пьяный, что ли?
– Ага. Трезвый не бывает.
– Он что, дрался?
– Я не помню.
– Тоже пила?
– Ага.
– Бил ногами, – добавляет медсестра.
– Поедешь со мной? В больницу? – спрашивает Набойщиков, складывая в чемоданчик инструменты.
– Не поеду, – отвечает женщина.
– Будешь долго болеть… – предупреждает он. – Кто станет лечить?
– Никто. Встану.
– А если опять изобьет?
– Я его сама изобью.
– Но тебе пить нельзя… Запомни. – Ненка молчит. – Вот, оставлю тебе лекарства… Но лучше бы в больницу, – говорит он безнадежно. И поясняет, как перевязаться полотенцем, чтобы быстрей срослось.
Мы торопимся на улицу, там морозно и легко, и уже крутятся винты вертолета, поднимая столбом снег. Пока грузимся, летчик еще успевает выторговать у кого-то из аборигенов пару мешков мороженой рыбы. Платит, как водится, спиртом.
Наступают быстрые сумерки. Со мной в вертолете сидит молодой ненец Коля, у него поморожена правая рука. От него я узнаю, что он охотник, живет одиноко в избушке, заснул и поморозил.
– Но ты же в малице был? –
– Да.
– Как же поморозился?
– Не знаю.
Малица – меховая рубашка с зашитыми наглухо рукавами. Если ее не снимать, рук не поморозишь, ясно. Ненцы вообще редко обмораживаются. Этот, видать, крепко выпил и снял малицу…
– А семья есть?
– Нет. Я один.
– И не женат?
Вопрос глупый. И он простодушно отвечает:
– Где же ее найдешь на Ледовитом океане… Я месяцами один!
– А если что с рукой?
– Не знаю, – крутит головой. – Я ничего больше не умею делать. Умею попадать дробиной в глаз зверю.
На другой день мы сидим у Набойщикова в теплой квартире. Жена его тоже врач, хлопочет по хозяйству. Между делом ведут разговор. О том, что в клинику вчера поступила девочка, такая веселенькая, хорошенькая, а сегодня приходят…
– А этот… Ну, охотник? – спрашиваю не без опаски.
Так же просто Володя говорит:
– Ампутировали… Гангрена. По кисть, пока.
– Как же он жить-то будет?
– Так и будет. Если будет. – И предлагает выпить, чтобы уйти от неприятных разговоров.
С Гринером же было так. Я довольно часто наезжал в Воркуту, знал его детишек и все удивлялся, что они такие разные. В старшем ничего от папы и мамы, угрюмый малый, с узким лбом из-под челки, с короткой шеей и длинными сильными руками, похожий даже походкой на гориллу. Мне не удалось с ним ни разу поговорить.
Из-за него-то и начались у Гринера неприятности.
Однажды приехал он в Москву в особенно скверном настроении, я таким его прежде не видел. Мы выпили, и он в порыве откровения поведал мне историю своей семьи.
Работали они тогда с Эммой в геологической партии на Севере, жили в избушке, и однажды им подбросили грудного ребенка. Эмма выдала ребенка за своего. Лет через пять у них родился мальчик, курчавый ангелок, добрый и тихий, я его, кстати, знал.
Но все делалось в семье так, чтобы первому было лучше… Это и понятно. Родительские комплексы. Но старший подрос, и началось…
В школе, в старших классах, стащил телевизор, пропил, Гринер едва вытащил его из милиции. Все друг друга знают, помогли. Потом по пьянке подрался, избил кого-то…
Попытался Гринер через военкома, тоже знакомого, спихнуть парня в армию, а тут новое преступление…
Эмма слегла с сердцем, Гринер вымотал все нервы: в городе, где его уважают, такие вдруг дела. Встал вопрос об отъезде…
Это было как бегство, они даже квартиру не реализовали.
Жили (доживали, наверное, будет точней) под Киевом, в домике отца, не очень ухоженном, две комнатушки и веранда. После его смерти дом перестроили, утеплили и даже пригласили меня в гости. С Люсей, Борисом и Садовниковым, когда ездили по Украине, заезжали к ним и были тепло приняты. Дом Гринеров по-прежнему хлебосольный.