Сияние
Шрифт:
В тот день мусорщики устроили забастовку – в летнем воздухе витал отвратительный запах гниющих нечистот. Контейнеры переполнились, вокруг валялись мусорные мешки, разодранные бездомными кошками. Я все был готов отдать, лишь бы снова стало чисто, лишь бы проехали поливалки и вымыли улицы. Я думал о содержимом мешков: сгнившие виноградины, яичная скорлупа, разваренные макароны, помятая бумага, срезанный с мяса жир, остатки прогорклого масла.
Матери я ничего не сказал. Я думал, что впереди у нас еще много времени.
Я поднялся в квартиру дяди. Мы с ним давно не говорили. Мне было нелегко переваривать его язвительные уроки жизни, я устал от интеллектуальных ловушек, которые он расставлял на каждом шагу. Его клейкая паутина
– Джорджетта мертва. Моя мать умерла.
Он бессильно уронил руки, раскрыл рот и сидел так какое-то время, позабыв о том, что нужно дышать. Он не двигался, только его холодный взгляд блуждал по сторонам. Наконец его глаза остановились где-то наверху, на мгновение в них промелькнули тени бегущих по небу облаков.
Я позвонил тете Эуджении, она вызвала такси, и вот уже высокие и потрепанные жизнью супруги предстали передо мною, точно могильщики. Впервые в жизни я восхитился родственниками отца, которые так тихо и спокойно справились со всеми формальностями. Никакого шума, два-три необходимых звонка, и только-то. Они старались не оставлять меня одного. Тетя сама решила одеть Джорджетту, ей не хотелось, чтобы это делали посторонние. Так я впервые увидел нижнее белье матери. А еще я увидел, как окоченело ее тело. Его было тяжело передвигать, вдеть руки в рукава оказалось нелегкой задачей. Участие в этом процессе многому меня научило, я понял, что такое смерть. Мы потеряли счет времени, взмокли, но продолжали бороться с этим упрямым, восставшим против нас телом. Мы трясли его, тянули в разные стороны, и все же пуговицы на спине не удалось до конца застегнуть, а колготки были натянуты кое-как. Из ее рта показалась белая отравленная слюна. Я увидел, как постепенно ее тело обращается в мрамор, опухоль спадает, словно ее засосало куда-то внутрь. Я был рядом с мамой до последней минуты, лежал на подушке и смотрел на ее лицо, на скулы, обтянутые холодной кожей, точно облегающей тканью. Гроб пронесли по двору.
На гражданской панихиде в душной комнате собралось совсем немного людей. Середина августа, это понятно. Священника не пригласили. Те, что пришли, сидели с красным лицом и обмахивались распечатанной фотографией Джорджетты, которую им вручали при входе, – это была идея отца.
После коротких аплодисментов я повернулся и пошел за гробом. Мы вышли из темной комнаты в свет двора, и, когда я переступил порог, мне показалось, что я ослеп. В просвете двери я увидел силуэт, словно вырезанный лучами солнца. Это был Костантино. Он стоял, наклонив голову и широко расставив ноги.
Когда я подошел, он заплакал. Я не плакал. На мне были черные очки, какие носят актеры. Мы обнялись. Гроб отправился в крематорий, а мы остались стоять там, где стояли.
Мы шли по улице, нещадно палило солнце. Я никогда не видел Константино в форме. В ней он казался выше, грудь расправилась. Ему дали увольнительную на день, и он взял билет на ночной поезд. Его шея вспотела. Мы сели на бортик фонтана, воды в нем не было. Вокруг статуи тянулись предупредительные ленты. Я рассказал, как все произошло. «На вид ты спокоен», – заметил он. Так оно и было. Я озирался по сторонам сквозь темные стекла и ничего не видел. Мне было плевать, что происходит вокруг. «Как сам?» – спросил я. Он признался, что сначала пришлось нелегко, дедовщину еще никто не отменял, а в армии полно фанатиков.
– Эти уроды отняли у тебя год жизни.
– Все равно я доволен, что пошел.
– Ты изменился.
Он улыбнулся:
– А тебя отмазали.
Я рассказал ему про тестикулярный перекрут, про то, что одно яичко иногда выходит из мошонки.
– Вечно к тебе цепляется всякая дрянь.
– Зато в ушах больше не звенит.
Потом заговорил про рабочего с перфоратором, рассказал
– Пойдем на море.
У него еще было несколько часов. Мы взгромоздились на скутер, притормозили у подъезда. Он забежал домой и вернулся через несколько минут в синей футболке и с большим рюкзаком за спиной.
Я потерял ботинки, рубашка была обвязана вокруг талии, на голой груди развевался галстук. Из-за жары улица казалась голой пустыней, в которой не было ни души: параллельная реальность, да и только. Цикады гудели, точно самолеты, идущие на посадку. Я ехал куда глаза глядят, точно бедуин в пустыне, вел как попало, несся, не чувствуя ног, касаясь голыми ступнями раскаленного асфальта. Мы несколько раз чуть не упали. Костантино закричал: «Какого черта ты творишь!» – а потом рассмеялся, и мы снова мчались вперед, как две цикады, а мотор пел свою песню под нашими задницами.
Мы выехали на пляж там, где кончались сосны, и сразу же полезли в море. Я качался на волнах вверх-вниз, точно подстреленный. Костантино плавал гораздо лучше меня. Он сразу заплыл далеко, его руки, которыми он зачерпывал в гребке воду, виднелись где-то у горизонта.
Потом мы встретились на пляже и снова прыгнули в воду. Плавок у нас не было, трусы срывало волнами.
– До скольки ты можешь остаться?
– До шести утра.
– Поедем обратно?
– Пожалуй.
– Хотя бы душ примешь.
Но меня уже развезло, и я заснул, лежа на животе, уткнувшись носом в песок. Когда я проснулся, Костантино уже поставил палатку. Я пошел в сторону призрака прошлого.
– Помнишь ее? – спросил он.
На секунду мне стало так грустно, точно я увидел покойника. Я помнил многое и в то же время как будто ничего. В этой палатке я мечтал о том, чему не суждено было сбыться.
– Я еще ни разу ею не пользовался.
– Ни разу?
– Честное слово.
Было все еще жарко, но уже не так, как днем. Солнце откатилось к горизонту – устало за долгий день. Вдалеке показалось несколько птиц. Они держали курс к устью реки, голодными черными гроздьями падали вниз и врезались во вздымающиеся гребешки волн. Таким мне запомнился этот день за миг до того, что случилось потом: голодные птицы на фоне заката. Я наклонился, чтобы залезть в палатку. Все это уже с нами было, это случилось давным-давно. Так что поздно храбриться.
Я разлегся внутри и вдыхал запах затхлой ткани, которую не разворачивали вот уже десять лет, рассматривал молнии, складки на стенках. Канадская кемпинговая палатка снаружи была синей, изнутри – оранжевой. Огненный купол нависал надо мною огромным небосводом. Я чувствовал себя младенцем: в парусиновом животе было хорошо и спокойно. Я вытянул руки и коснулся стенок, теперь я был гораздо больше, чем в детстве.
Ахеец стоял неподалеку, точно облепленная песком статуя, безволосая голова – шлем, детское выражение лица. Он стоял снаружи, не решаясь войти. Я сам позвал его: