Сияние
Шрифт:
– Спасибо, я лучше не буду. Я и так уже пьян.
Катафалк припарковали у подъезда, дверь нараспашку. Служащие похоронного бюро ждали меня у бара. Трое приятных ребят, мы даже немного поговорили о кризисе, охватившем страну. Магазин игрушек на углу, куда я так любил заходить ребенком, и тот закрылся, и в этом я видел тревожный знак. Только похоронные конторы не закрывались, скорее наоборот, зарабатывали все больше. «Сейчас полно самоубийц», – признались эти трое. Я заплатил за кофе. Вошел в лифт в компании троих мужчин, одетых в темные костюмы, как в фильме «Матрица». Мне было не по себе, слишком тесно. Да еще эти профессиональные приемы, непроницаемые лица, от избытка чувств мне даже захотелось рассмеяться. Пыхтя, они с трудом
Я вышел на террасу. Купол собора Святого Петра был совсем рядом: протяни руку, и дотронешься до его светлого тела. Воздух еще не нагрелся, слабые порывы ветра разрезали сплошные облака. Я устал – почти не спал. Вернулся в комнату, снял с вешалки дядин халат и надел его поверх рубашки. Сделал несколько звонков насчет дядиной библиотеки, но ни одно заведение не хотело ее принять. Многие книги были с очень хорошими иллюстрациями, их зубчатые края хранили следы от ножа для разрезания бумаг. Для Дзено они были реликвией, без него я не имел права к ним прикасаться. Мне стало грустно от мысли, что его сокровища не стоили ни гроша. Я собрал в мешок то, что смог унести, а насчет остального решил договориться с одним из уличных продавцов, что держал книжные лотки, у которых останавливаются только бедные пенсионеры. Я задернул пыльные шторы, окинул прощальным взглядом погрузившееся в сумерки святилище. В дверь позвонили. Это был он.
– Привет.
– Заходи.
Он огляделся:
– Ты один?
– Да.
Мы уселись на кухне.
Он сказал, что уезжает, отвезет Джованни в Апулию, к своим родителям, ненадолго оставит у них.
– Кофе будешь?
У него были мокрые волосы, он пах гелем для душа.
– Прости.
Я на секунду закрылся в туалете, неизвестно зачем, просто выдохнуть. Я присел на край чугунной ванны, служившей оранжереей для мертвых цветов. Потом вернулся на кухню. Костантино уже не было.
Он стоял у дядиной кровати, широко расставив ноги, сложив руки за спину. Часовой у мавзолея. Он смотрел на письменный стол, на зажженные мною белые свечи в пепельнице. Воск уже расплавился и застыл. Он снова стал для меня самым дорогим, самым родным на земле человеком. Он знал, что дядя был моим последним родственником со стороны матери.
– Что это ты нацепил?
– Его халат.
– Тебе идет.
Я почувствовал, как задыхаюсь в его объятиях, как его голова склоняется надо мной, и испытал полное опустошение. Я обернулся, пытаясь заглянуть ему в глаза. Он зажал мне рот, прижал меня затылком к стене, оцарапал. Его поцелуи спускались все ниже. Я снова ощутил его тяжесть, запах. Вспомнил вкус его кожи, его слюны, все остальное. Но мне было слишком хорошо знакомо это самопожертвование. Я понимал, что потом будет боль и будет одиночество, и с ужасом думал об этом «потом». Он ступил на темный путь – путь изгоев. Тот, на который я готов был свернуть много лет назад. Он попробовал наскочить на меня, я оттолкнул его. Он был возбужденным, счастливым.
– Как хочешь, как хочешь, все, что пожелаешь!
Он снял штаны, и наклонился передо мною, встав на колени, в точности так, как в детстве, когда играл в лапту, и улыбнулся покорной и милой улыбкой:
– Ну давай же, прошу тебя!
Я видел, что он слетел с тормозов, его ноздри раздувались жадно и возбужденно. Лицо исказилось в гримасе, тело корчилось, точно его рвали на части. Словно он страдал и хотел страдать снова и снова, чтобы возродиться и опять броситься в пропасть. Я потащил его за собой по полу, точно мы – два спаривающийся насекомых, и шептал ему на ухо слова любви и угрозы. Я ни разу не сомкнул глаз. Я впервые внимательно смотрел на происходящее, разглядывая каждую капельку пота, каждое содрогание тела. И не увидел в этом ничего прекрасного. Я вновь вспомнил его, одетого в жалкую рясу наподобие длинной белой туники, которая волочилась по полу и собирала подолом грязь, когда он ходил вслед
– Прости, не могу.
Я оторвался от него, резко вскочил на ноги и подумал, что это в последний раз. Пора поставить точку. У меня не было сил начинать сначала. Я чувствовал себя так, словно излечился от неведомой болезни. Я не стронулся с места; не веря себе, я сосредоточился на своих ощущениях. Не телесных, нет. На ощущениях, которые испытывала моя душа. Я знал, что сейчас он встанет и уйдет, быстро натянет свое тряпье и побежит изображать отца семейства. Я ждал того момента, когда изменится его лицо, когда он повернется ко мне, резко попрощается и уйдет. Но теперь это не имело значения. Я отпустил бы его, единственное, чего я хотел, – это чтобы он больше не возвращался. Я надел брюки и закрылся в ванной – переждать, пока он не уйдет. Я посмотрел во двор и почувствовал знакомое одиночество, знакомое желание прыгнуть вниз.
Потом вернулся в комнату, чтобы одеться. И увидел, что Костантино не сдвинулся с места. Он стоял у окна, обнаженный, повернувшись спиной, и тоже смотрел во двор.
– Ты что здесь делаешь?
Он передернул плечами, стряхнул в окно пепел, улыбнулся:
– Ты стал импотентом.
– Видимо, да.
– Из-за меня?
– Видимо, да.
– Все «видимо», все «видимо», Гвидо…
Он лег на пол. Так он лежал, на спине, погруженный в темноту, – красивое мертвое животное.
– Ты не уходишь?
– Хочешь, чтобы я ушел?
Он вытянул руки вперед, сложил из пальцев две фигурки, похожие на каких-то зверьков. На потолке в круге света от единственной лампы запрыгали тени. Он говорил разными голосами, писклявым и детским, хриплым и напряженным, и шевелил пальцами, изображая диалог:
– Привет, как дела?
– Я очень устал.
– От чего?
– Оттого, что моя жизнь – дерьмо.
– Что случилось?
– Меня все обижают.
– Но ведь есть же кто-то, кто тебя любит?
– Не знаю, любит ли он меня.
– Так спроси…
Он подполз ко мне и обхватил меня за ноги:
– Иди сюда, Гвидо…
Я опустился на пол рядом с ним. Он залился злым, прерывистым плачем, который вырывался из той же пропасти, откуда минутой раньше раздавались стоны наслаждения.
– Ты любишь меня?
Он вытянул руку и снова стал изображать животных. Одна из теней как будто прихрамывала.
– Я не знаю, кто ты.
– Я Костантино.
– Что еще за Костантино?
– Это я.
– Назови свой род и вид.
– Человек. Человекус травмикус.
– Назови свой род и вид.
– Мужчина. Мужчина и гей.
– Это и есть твоя травма?
– О да.
– Это не травма и не болезнь. Это я. Гвидо.
Наши руки коснулись друг друга. Звери стали единым целым, тени слились в поцелуе, пальцы переплелись. Мы оделись. Спустились по лестнице, прошли по двору.
Река все так же несла свои воды. Здесь ничего не изменилось. Центр казался нетронутым, он пустовал, как часто бывает посреди рабочего летнего дня, когда жизнь в самом зените. Когда радость, боль, симпатия и неприязнь – словом, все находится в идеальной гармонии с линией горизонта.