Сияние
Шрифт:
Само собой, я ничего не запомнил. Помнил только, что его объятия казались самым надежным и спокойным местом на земле.
Только потом я кое-что уточнил, попытался собрать вместе кусочки мозаики. Это были те самые парни из закусочной. Они стояли недалеко от игровых автоматов и видели, как мы вошли, как устроились за дальним столиком рядом с помойным ведром, как держались за руки под столом, как Костантино слегка крутил задом, пока нес к нашему столику коктейли. В стаканах красовались декоративные зонтики и кусочки ананаса. Псевдотропический коктейль, а совсем рядом билось о камни псевдотропическое море, но мы были рады тому, что есть. Для нас этот короткий медовый
Итак, вы смотрите друг на друга и забываете обо всем и потому не замечаете парней, прильнувших к игровому автомату «Покер». Может быть, это были они. Вы устроили для них настоящий спектакль и сами того не заметили. Но театр любви – разве это спектакль? Вы же двое мужиков, к тому же не первой свежести, вы слабы и запуганы, так что зрители могли бы и поаплодировать. Когда, сидя за грязным столом, ты вытащил простую веревочку-браслет, Костантино выглядел растроганным. Ты купил его у чернокожего парня, который остановил вас, чтобы поговорить. Парень скинул с плеч вьючные мешки, носки, пляжные полотенца, вы немного поговорили и перекинулись парой шуток. «Друг, дай-ка посмотреть. Почем твои штуки? Удачи тебе, дружище…»
Впервые за долгие годы ты подумал о том, что Костантино стал самим собой, что он выглядит счастливым. Ты протянул руку, чтобы смахнуть слезинку с его ресниц, и вдруг застыл, глядя в его прекрасные глаза. Только ты сознавал, до чего же они красивы, ты один знал, что означает умереть и родиться заново. Только ты знал о том, что он довольствуется малым, но заслуживает гораздо большего. Ты понимал, что вы уже не молоды, но еще и не списаны вконец, тебе хотелось подарить ему весь мир. Но как сказать об этом? Ты завязал браслетик со словами: «За этим грязным металлическим столиком поселилась Любовь, она есть и в спокойном море, покорившемся судьбе, совсем как мы с тобой. И все это свет – свет нашей любви!»
Наверно, те парни с блестящими глазами проследили за нами, решили дождаться темноты и махнуть за геями.
Где мы остановились в тот вечер? Между Апулией и Калабрией. Название той деревни будет преследовать меня до конца моих дней. И вот вы лежите в далеком гроте между скалами, раскинув руки. Шум моря заглушает страх. Шум моря не позволяет расслышать крик. Страшно. Но этот страх родом из прошлого: страх потерять друг друга, извечный, непреходящий.
Костантино завис надо мной, поэтому его ударили первым. Я почувствовал во рту его кровь. Он попробовал встать. Мы закричали, пытаясь прикрыться руками. Нас вытащили из грота.
Я очнулся в луже крови. Подполз к нему. Он лежал неподвижно, но грудь слегка вздымалась. Я попробовал встать, но рухнул на песок. Потом я долго полз по берегу до дороги, на одной руке, а другая безвольно волочилась по песку. В голове пустота и только одна мысль: Костантино вот-вот умрет, может, уже умер. Мне удалось остановить машину. В салоне сидела пожилая пара – наверное, крестьяне, которые ехали в поля. Вставало солнце. Мужчина вышел из машины и потрогал меня палкой, как трогают раздавленных змей, опасаясь, что те вдруг набросятся и ужалят. Он что-то сказал на местном диалекте. Я приподнял голову. Они уехали. Но возможно, именно они и вызвали полицию.
—
Там меня и нашли. Я лежал на обочине дороги, точно раздавленная змея. Я услышал, как заскрипели тормоза, почувствовал запах работающего карбюратора. Я разглядел очертания перевернутой фигуры, которая направлялась в мою сторону. Очнулся я в машине «скорой помощи».
Как я потом узнал, его нашли гораздо позже. За ним пришлось снова ехать на пляж. Санитары спустились к морю и нашли его между скалами. Они были удивлены, что он еще жив: он был похож на тунца, застрявшего в сетях после смертоносной бойни.
Не знаю, когда я пришел в себя. Стояла ночь. Я давно лежал на морском дне, меня облепили ракушки, которые принесло приливом, а тело Костантино билось о берег, гонимое волнами, которые проникли в наш грот. Я пытался его спасти. Во мне поднималась тошнота от смеси морской воды и крови, она волнами билась в желудке, разливая по телу странную боль, ударявшую в голову. Потом я снова отключался. Несколько часов я то и дело терял сознание, а когда приходил в себя, то прикладывал невероятные усилия, чтобы не отключиться снова. Но сознание было ясным. Я изо всех сил старался выйти из кататонического ступора. Я хотел понять: я все-таки умираю или возрождаюсь к новой жизни?
Затем я почувствовал, как ко вкусу грязи на дне примешивается сладковатый привкус лекарств, и понял, что меня пытаются отвлечь. Кто-то приблизился ко мне и дернул за руку. Я всеми силами боролся против чуждой реальности, я чувствовал, как ее дыхание разливается вокруг, но не мог защититься. Вокруг меня были сплошные убийцы. Наконец сквозь узкую щелочку меж век я смутно уловил какое-то движение. Надо мной зависла крепкая фигура, человек шумно дышал. Я спросил о Костантино, умолял его помочь ему. Рука потянула меня вниз. Я закричал что есть мочи.
Костантино находился в отделении интенсивной терапии, его держали на обезболивающих. Об этом я узнал на следующий день. Мне рассказал о нем толстый санитар, он же принес зеркало. Из него на меня пялилась распухшая жаба, голова была перебинтована, вместо глаз торчали огромные синюшные сливы.
Я уже привык к запаху больницы, к ее звукам, к ее тишине. Здесь никому нельзя было доверять, но мне ничего не оставалось. Боль давила изнутри и снаружи.
Я лежал один, хотя в палате стояли две пустые кровати. Видимо, мне хотели что-то доказать. Я оказался изгоем. Никто со мной не разговаривал. Все молчали, будто у них были зашиты рты. Есть я не мог, и все же мне каждый день приносили обед и ужин. Ставили на тумбочку поднос, а потом забирали нетронутую пищу, не удостоив и взглядом. Из носа тянулась дренажная трубка, и я понял, что мне сделали операцию. Медсестра заходила только сменить капельницу. Когда санитары приходили брать кровь для анализов, двое держали меня, а третий колол, и я видел, что они боятся уколоться моей иглой. Из-под бинта текла кровь, которая затекала в ухо, они это видели, но никому не приходило в голову наложить новую повязку. Я пробовал жаловаться, потом плюнул.
Рано утром в палату явились трое: двое юношей в форме остались дежурить у входа, а человек в пальто из верблюжьей шерсти цвета вареной креветки, со скрипом протащив по полу единственный стул, развернул его спинкой вперед и уселся передо мной, расставив ноги, прямо как в ковбойском кино.
Он положил локти и подбородок на спинку стула, в руках – скрученная в трубку газета. Я с трудом различал его лицо, едва понимал слова. У него был вкрадчивый, неприятный голос. Комиссар даже не старался скрывать презрение, которое испытывал к моей особе. Он забрасывал меня нелепыми вопросами, на которые я не знал ответов. Должно быть, он был заядлый курильщик: постоянно откашливался, харкал, мне все время казалось, что он вот-вот плюнет в меня. Перед тем как уйти, он развернул газету на странице местных новостей. Я увидел наши паспортные фотографии и оскорбительный заголовок над ними.