Скальп врага
Шрифт:
Пошатываясь, цепляясь за стену, он поднялся. Механически попытался стереть кровь с пиджака, да только испачкался еще больше. От ладони на ткани оставались бурые полосы, и это было странно, потому что из-под Литого кровь текла светлая, а у него на руках оказалась темная. Или это свет так падал хреново? После пары безуспешных попыток Челнок бросил это дело. Все равно ни фига не получалось.
Со двора теперь не доносилось ни звука. И никто почему-то не поднялся к нему на помощь. Либо пацаны сорвались, почуяв ментов, либо Литой всех положил. В любом случае надо было уносить ноги.
Челнок двинулся было к лестнице, но передумал. Если менты
В натекшей из-под Литого луже остались отпечатки его туфель, но Челноку было плевать. Он почти добрался до окна, когда кто-то схватил его за плечо. Челнок обернулся. Вообще-то он приготовился выстрелить, да не смог нажать на курок. Силы куда-то делись.
Перед ним стоял один из пехотинцев и беззвучно, как рыба, раскрывал рот. Это было дико смешно, и Челнок засмеялся. Собственный смех доносился до него глухо, словно из бочки. Пехотинец, сообразив наконец, что Челнок не реагирует на слова, схватил его за руку и потащил по коридору. Пока они шли, Челнок все пытался припомнить погоняло пехотинца, но в голову лезла какая-то ерунда, каша, в которой было все, кроме того, что нужно.
Они скатились по лестнице, причем пехотинец тащил Челнока едва ли не на себе, выбежали во двор. Кешина мама уже не сидела на корточках, она стояла с раскрытым в немом крике ртом и раскачивалась, как дерево под ураганным ветром.
Пехотинец потянул Челнока к воротам. С трудом переставляя слабые, подгибающиеся ноги, Челнок поплелся следом. Впереди четверо тащили мертвого Черепаху, ухватив того за запястья и брючины.
Челнок смотрел, как болтается у самой земли то, что осталось от головы Витька, — нечто, напоминающее перекошенный и перевернутый вверх дном котелок, заполненный шмотками чего-то белесо-розового, отвратительно-губчатого, щедро перемешанного с волосами. И, пока они шли к машинам, Челнок все силился понять, почему же оно, это розово-губчатое, не выпадает, как удерживается там, внутри, а Черепаха насмешливо качал головой и пялился на него из-под полуприкрытого века единственным уцелевшим глазом. На месте же второго зияла пустая глазница, обрамленная рваными клочьями плоти. Голова весело моталась из стороны в сторону и билась о ноги пехотинцев, оставляя на штанинах неприятные мазки.
Они выбежали за ворота. Пехотинец усадил Челнока на заднее сиденье «Волги», бережно пригибая тому голову. Черепаху же погрузили в багажник, побросав поверх ненужные теперь «стволы».
Это Челнок помнил, а вот потом силы оставили его окончательно, и он прилег на бок. Вернее, не то чтобы прилег, скорее завалился, но удачно, почти не ударившись.
«Волгу» тряхнуло при развороте, когда колесо угодило в разбитую колею. И только после этого Челнок позволил себе провалиться в спасительное беспамятство, поскольку дальнейшее от него все равно уже не зависело.
Дом Гравера стоял за городом, на отшибе, подальше от людских глаз. Нет, Гравер мог бы позволить себе и квартиру в центре, но очень уж не любил городской суеты. Опять же ему нравилось отсутствие соседей. Никто не лезет в душу, не заходит «за сахарком», не пристает с дурацкими разговорами о пенсии и работе, не просит взаймы. Гравер терпеть не мог двух вещей — разговоров за жизнь и когда просят в долг.
Семьи у него не было. Вернее, семья была, но где-то далеко и сама по себе. Дочь, кобыла перезревшая, никак не могла выйти замуж, писала ему часто
Работу свою Гравер любил, и временами ему казалось, что он стал бы делать ее и бесплатно, ради удовольствия, однако никто не ценит наш труд так, как ценим его мы. За свою работу Гравер брал много и только в наитвердейшей волюте. И, надо заметить, размер его гонораров вызывал уважение не меньшее, чем качество работы. С другой стороны, когда долго не было серьезных заказов, Гравер, чтобы не терять навыки и квалификацию, практически задарма «рисовал» простенькие корочки, дипломы и тому подобную ерунду и сбывал их оптом, через поверенного челнока. В общем, на хлеб с маслом хватало.
Эта неделя выдалась урожайной. Гравер спроворил пару отменных ксив для людей, понимающих толк в хорошей работе. Заплатили ему очень прилично, даже более чем. По такому случаю он намеревался съездить в город и отправить перевод дочке, тем более что та совсем недавно прислала очередное слезливое письмо, в котором старательно живописала ужасы провинциального быта, разруху и голод. Для полноты картины не хватало лишь цинги, тифозных бараков и беженцев, пробирающихся на крышах товарных вагонов в хлебный Ташкент.
Честно говоря, писатель из дочки был хреновый. Ужасы в ее изложении вместо того, чтобы выжимать слезу, вызывали брезгливость к рассказчику за беспомощное и неказистое вранье и жалость к себе за то, что приходится делать вид, будто вранью этому веришь.
Кроме того, Гравер доподлинно знал, что дочка с мамашей живут совсем неплохо. Машину обновляют раз в полгода, в икорке с карбонатом себе не отказывают, да и обновки в их гардеробе появляются периодически.
Одним словом, ближе к обеду Гравер собрался, натянул свой «маскировочный» наряд — заношенный донельзя костюм с широченной полосой орденских колодок, напялил разбитые сандалии и сетчатую шляпу. Деньги — две тонны баксов — он завернул в носовой платок и убрал во внутренний карман пиджака, застегнув его на пуговицу и заколов для верности английской булавкой.
По поводу баксов Гравер нимало не смущался. Из пяти, центровых обменок в трех у него были хорошие знакомые. Очень хорошие. Кое для кого из них Гравер рисовал «капусту» и «зелень», а уж проворные ребята сбывали их наивной ботве. Лохи обменкам доверяют, как церкви.
В общем, баксы Граверу обменяли бы без вопросов и по самому выгодному курсу. Правда, деньги все равно придется отправлять из разных почтовых отделений, дабы не смущать местных кассирш величиной, суммы, ну да это разве беда?
Посмотрев в зеркало, Гравер остался доволен собой. Из амальгамного озера на него устало глядел тщедушный старик с впалыми щеками, красными отвисшими веками, слезящимися глазами и плохо выбритым, дрожащим подбородком. Гравер не подчеркивал нищету, напротив, всеми силами старался ее скрыть, и от этого она казалась глобальной. Зеркальный старик вызывал сострадание. Надумай он выйти на паперть — за два часа собрал бы больше, чем иная ботва зарабатывает за месяц. Маскарад был тщательно продуман и потому не просто хорош — великолепен. Вот ведь парадокс природы. Он — гений, а дочка — дура.