«Скажи мне, что ты меня любишь…» Письма к Марлен Дитрих
Шрифт:
Но потом, в «Лидо» — первое слово и твой первый вопрос, когда мы танцевали, — «Зачем мы должны сопротивляться?» — это было озарение, молния, сверкнувшая из дальних, неведомых нам времен. Оказывались мы в таком состоянии, будучи с другими?
Мы еще долго сопротивлялись, оба, и даже очень долго; может быть, мы иногда сопротивляемся и по сей день… Но мы, по сути дела, видим: это игра, чтобы получше узнать, в какой мере мы себе еще принадлежим.
Не смейся над тем, что я тебе сейчас скажу, — чудесно знать и верить в это. И позволь мне написать тебе об этом. Не в этих нескольких фразах, нет, а на нескольких сотнях страниц — позволь мне написать ее, нашу с тобой историю за все прошедшие
Как мало я даю тебе: обещание и книгу, которую, ко всему прочему, от тебя же и получаю…
И, может быть, вот еще что: твое счастье — это мое счастье, и твой смех — это мой смех, и твоя радость — моя радость. И еще я хочу сделать тебя веселой, и чтобы ты знала: я всегда с тобой, рядом я или нет. Ты никогда не должна быть одинокой, пока я с тобой. Возможно, ты уже немножко почувствовала, что это не беспредметная болтовня, а все действительно так и есть. Пусть мир станет твоими охотничьими просторами, тонкая светлая пума, Ункас, последний быстроногий молодой могиканин; ты ничего не бойся и знай: всегда, когда у тебя появятся трудности и ты от растерянности не будешь знать, что делать, из-за дерева выступит последний лесной охотник со своим не знающим промаха ружьем и все уладит, никогда не смеясь, но и не ругаясь; Ункас будет смеяться, а пума в нем урчать, и ласкаться, и потягиваться, и предчувствовал, что-то новое, или засыпать в объятиях лесного охотника; они улыбаются, потому что любят друг друга, а любовь — это смех и радость, а не упреки, и не клетка, и не желание обладать, а кому охота держать в клетке пуму…
Смейся же — я так люблю тебя, когда ты весела, — и какое это счастье для меня, что я тебе нужен…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (предположительно 20.12.1938)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
MDC 198
Странное мгновенье: достаешь костюм из шкафа и обнаруживаешь новый платок со следами губной помады, забытый в нем с парижских времен; и, милая, ничего не могу с собой поделать, комната начинает вдруг покачиваться, и здесь твой запах, и твои волосы, и твои нежные губы, и я ощущаю, как шумит и беспомощно дрожит моя кровь, — и я удивляюсь, что еще держусь на ногах, хотя чувство такое, будто в колени попала молния и опрокинула меня.
Эти вечера непокоя, когда читаешь и вдруг обнаруживаешь, что не читаешь, и ты откладываешь книгу и начинаешь бродить вокруг дома и по саду, разговаривать с людьми и замечать, что ты их вовсе не слушаешь, садиться в укромном углу и испуганно вскидываться, потому что кто-то к тебе обратился; глядеть на свои руки и думать, что тебе это снится: в руках ничего нет, а ты явственно ощущаешь, будто крепко сжимаешь твою грудь. Не говоря уже о том, что выделывает проклятый «хвост»…
Вдруг замечаешь, до чего тонка эта малость искусственного покоя, которым ты огораживаешь себя. Как быстро пробивается насквозь черное пламя, и ничего не остается помимо дрожи и желания обладать. Обладать тобой. Чувствуешь себя жалким и счастливым одновременно.
И еще я постоянно думаю о том, как мало ты пока обо мне знаешь. Ничего в подробностях. Минуло так много времени с тех пор, как ты уехала, — много для меня, — и не только потому, что тебя нет со мной, а потому, что снаружи прибавилось так много разного. Я ведь работаю, впервые со времени нашего знакомства, это началось в Антибе и продолжалось в Париже, но тогда это было только начало, и я хотел,
Руки у меня совсем отяжелели. В этом-то и соль: я стал увереннее во всем, и только в этом одном уверенности поубавилось. В этом одном поубавилось, милая, и тут я над собой не властен. Я не знаю, как все будет, когда я опять увижу тебя, — но иногда мне чудится, будто у меня вот-вот отвалятся руки и разорвется грудь — и хлынет поток крови.
И тогда я вообще не могу себе представить, что вновь увижу тебя…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (21.12.1938)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 275–277
Милая, я знаю, наступают дни, когда ты грустишь — в эти первые дни нового года, и ты должна сама знать, что это мне известно. Я с тобой во всем, и когда ты оглядываешься, чтобы бросить взгляд на прошлое, я хочу стоять рядом с тобой и быть с тобой.
Я хочу быть с тобой рядом, и больше мне ничего не надо. Ты должна знать, что я есть. И не должна ничего бояться. Ты должна чувствовать, что я всегда буду с тобой и что в твоей жизни никогда больше не будет одиночества.
Никто не живет без потерь; кому и знать это лучше, чем мне. Но никто не живет, всякий раз не начиная все сначала; и это мне тоже известно. Я это знаю и чувствую, и чувствую это благодаря тому, что есть ты.
Снаружи на пальмы беззвучно падает снег, это последняя неделя перед Рождеством. Мне знакомо это время, призрачное и пропавшее без вести, знакомо по прошлому — когда ничего не было, кроме печали и пивной, и пианино, и ожидания, что вот-вот дыхание оставит чью-то грудь. Это случалось в такие вот дни; когда ты получишь это письмо, это будут дни твоей печали, оно к ним подоспеет. Оно перенесет мою печаль к тебе и утешит меня, и оно же должно утешить тебя и унести твою печаль.
Я не больно-то умею утешать; тут я неловок в обращении со словами. Но я способен на нечто другое, на что прежде не был способен: я способен на любовь, — и в то мгновение, когда я сейчас написал это, мне стало ужасно стыдно, потому что это прозвучало очень высокопарно, а этого не должно быть. Но я оставлю все, как есть, потому что это благодаря тебе я стал способен на это; я, в сущности, на любовь не способен — я способен любить только тебя, и это куда больше и не звучит теперь настолько по-донжуански.
Мы более не одиноки, милая, мы к чему-то принадлежим. Мы нашли путь домой, друг к другу, и от этого все становится легче и проще. Это превращает грусть в печаль, а уныние — в меланхолию, в которой заключены все воспоминания. Человек должен пройти через многие двери, пока придет к себе и туда, где останется; и двери не могут оставаться открытыми. Обратного пути никогда нет. И кто бы их ни закрыл, ты сам или кто другой, или их захлопнуло сильным ветром, обратного пути никогда нет, как бы сильно ты не хотел, и даже если бы двери вновь отворились, все равно обратно не вернуться — да и в глубине души этого совсем не хочется.