«Скажи мне, что ты меня любишь…» Письма к Марлен Дитрих
Шрифт:
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13.03.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Телеграмма] MDC 431
Еду среду Женеву получить деньги четверг рано утром Париже «Пренс де Галль» и потом субботу «Куин Мэри» даже если мне самому придется толкать старушку через океан радуюсь безумно
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (после 13.03.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Отель „Беверли-Хиллз“ и бунгало»] MDC 054
Из Нагорной проповеди:
Блаженны те, которые посылают другим последние остатки своей воды «Бромо-Зельцерс»; они получат взамен полную бутылку и избавятся от головной боли…
(Мат. IV, 32 Н. Завет Л. П.)
(Лук. II, 41 Н. Завет Л.П.)
С иврита перевел Хорст фон Фельзенэк [44] !
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (декабрь 1939 г.)
44
Хорст
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
MDC 558
…просвечивающей насквозь все сосуды и сердце, распространяющей запах гардений, темному пурпуру заката —
ответь, есть ли у чуда законы?
Кто способен так обнять рукой за шею, как ты, —
крест, цветок, звезда…
А где-то осень, золотая и красная, как в лесах у Фонтенбло…
и пахнет грибами, и по вечерам слегка подмораживает, и окна, в свете ламп, чужих и родных для нас, как Родина —
мы увидим это вновь…
Эрих Мария Ремарк из Мехико (после 15.03.1940)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
[Штамп на бумаге: «Отель „Реформа“»] MDC 71–72, 363–364, 359–360
Маленькая пума, не кто иной как Равик, знаток человеческого сердца, утверждает, будто любовь делает наилучшие наблюдения, но наихудшие выводы, и говорит, что тебе якобы присуща «дикая невинность»! И доверительно, за текилой, он объяснил вчера вечером своему племяннику Альфреду, что в его жизни ты верхняя опорная балка ткацкого станка. Все нити подсоединяются к ней, остающейся неподвижной; а внизу беспокойные руки ткут и ткут постоянно меняющиеся пестрые узоры… После чего он купил умному ребенку двойную порцию ванильно-клубнично-фисташково-карамельного мороженого со взбитыми сливками.
Не кто иной как Равик утверждает, будто он недавно столкнулся в джунглях Беверлихилса с двумя существами, переодевшимися в пум; одно было немного всклокочено, как монах, а другое — очень светлое и элегантное, как монахиня, с грациозной траурной вуалью, прикрывающей зеленые искрящиеся глаза. Не кто иной как Равик намерен подать прошение в кардинальский конклав престола святого Петра в Риме. Он требует, чтобы его канонизировали при жизни. Дескать, святой Антоний в пустыне был по сравнению с ним мальчиком-сироткой; тот противостоял всего-навсего видениям и сладострастию и за это абстрактное обуздание своих страстей провозглашен святым. А он, Равик, спал с самой прекрасной женщиной в мире и невинности не потерял. И он требует для себя нимб святого double extra dry и, помимо этого, святого Петра Оригинского в личное рабство; ведь тот, будучи более не в силах совладать с искушением, отхватил себе чресла тупыми ножницами, а это — дезертирство, трусость и первый известный случай членовредительства в войне похоти. Двадцать лет огня в чистилище — вот чего заслуживает унтер-офицер Петрус Оригинский, а не лейтенантского патента святого и первого евнуха! Не кто иной как Равик утверждает, будто видел пуму, укушенную пятнистым домашним ослом; и на этом основании он выстраивает целую теорию, согласно которой ранения пуме вообще могут быть нанесены только домашними животными, среди себе подобных они, якобы, неуязвимы. Не кто иной как Равик вернулся восвояси вопреки блуждающим огням вдоль долгого пути приключений сердца. И принес с собой пропасть новых игр-загадок: правда ли, что романтика «съедобна» лишь при присутствии известной простоватости; правда ли, что от нынешнего скопления пятен на солнце увеличится число веснушек на лицах рыжеволосых девушек; правда ли, что терпение — это всегда слабость, а ожидание — всегда нерешительность; правда ли, что в високосные годы в чувствах всегда остается что-то от 29 февраля: ветреность, новизна и способность удивляться самому себе; правда ли, будто иногда любовь — это зонт, под которым прячутся от страсти; правда ли, что обладание делает беднее; правда ли, что лучше жить выше или ниже своих возможностей, чем благопристойно пребывать в существующих рамках; и каким должен быть слой теста для песочного пирожного — толстым или тонким; и не являются ли душа и религия изобретениями великого вселенского страха; и не есть ли любовь биологический феномен: от хлебной крошки она тучнеет и расцветает, и чахнет, если ее перекормить; и сколько видов любви существует: сам он познал пять новых; и не был ли Дон Кихот одним из умнейших людей в мире: он никогда не следовал требованиям реальности, а переосмысливал ее благоглупости, превращая их в высокие приключения мечты; и не равнозначно ли желание быть свободным желанию быть импотентом; и не состояла ли, случайно, тайна сфинкса в его гомосексуализме; и почему совершенство в предметах так восхищает, а в людях так тяготит; и почему цвет шпината, зеленый, так успокаивает душу; и от чего в любви больше удовольствия: от вожделения или от обладания; и почему символом вечности стало отражение, а не гранит; и почему женщин задаривают, когда они обманывают, а не когда они любят; и почему жизнь нельзя прожить не изнутри наружу и не снаружи вовнутрь, а от конца к началу, со всем опытом прожитых лет и на широко раздутых парусах стократно испытанной фантазии — прямиком в море молодости, по которому мотает туда-сюда убогие суда несведущих двадцатилетних. Равик, вернувшийся восвояси после приключений в самых дальних странах, трубадур пумы, ее щит и ее копье, на нем, как на ныряльщике, увешанном морскими водорослями, повисли блеск, нищета, счастье, нужда, волшебство, гуляш, доброта, отчаяние, восторг, золотые волосы и мечты, Равик, который весь в шрамах и ссадинах, весь обласканный и оплеванный, обцелованный и обруганный, ставший мудрее и живее, богаче и моложе, Равик, восторженный человек, пытающийся второпях объять руками все события, как берег — накатывающийся на него прилив, Равик, который поворачивается и взывает к высокому огромному небу: никто не сравнится со светлейшей пумой из тех лесов, что под тобой! Я, Равик, видел много «вер-вольфов», оборотней, способных являться под разными личинами; но я видел всего-навсего одну «вер-пуму»! Ну просто чудо, что за «вер-пума». И в кого только она не умела превратиться, когда лунный свет засыпал на лесах! Я видел ее в облике Дианы с серебряным луком, холодной и стройной на фоне берез; я видел ее в облике ребенка, присевшего на корточки у пруда под вязами и разговаривающего с лягушками; во время этого разговора на плоских головах квакающих лягушек появлялись золотые короны, а их тела начинали фосфоресцировать, и в блестящих от любопытства глазах ребенка они превращались в таинственных маленьких королей; я видел ее в облике принцессы Изольды, расточающей свою высокую мечту о молодости и романтике на обхаживание мальчишки-пастушка,
Вы говорите, что я в рубцах и ссадинах, что у меня рваная рана на лбу и вырван клок волос? Жизнь с пумами даром не дается, друзья! Иногда они царапаются, когда хотят погладить, и даже во сне от них можно получить порядочный шлепок! А теперь расскажите мне, как вы тут поживаете: возделали ли вы ваше поле, подняли ли вы вашу пашню, выдавили ли вы вино, хорошие мои? Но прежде чем начнете рассказывать, принесите вино нового урожая, терпкое и пенящееся, и расставьте бокалы, и налейте до краев, и давайте все вместе, с воспоминаниями, рассевшимися у нас на плечах, как птицы, с глазами, горящими от бурных событий, с волосами, всклокоченными нашими мечтами, воскликнем: «Да здравствует пума»! Самая светлая пума из лесов! Чудесная, далекая, вечно меняющаяся и вечно юная «вер-пума»! Дивная невинность жизни…
А теперь принесите побольше вина…
Эрих Мария Ремарк из Мехико (предположительно 19.03.1940)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
[Штамп на бумаге: «Отель „Реформа“»] MDC 79–80
О вы, вечера в Венеции! Коричневое серебро и звонкие крики гондольеров, скользящая и ускользающая пастель Канале Гранде и слабый запах цветка лотоса на его ночной глади; о вы, звезды над морем цвета темного вина!
О вы, светлые дни в Париже! Праздничный шум Бульваров, каштаны в цвету, зеленое сердце лета, кафе на улицах, любимый низкий голос Шехерезады, — о ты, туча в красных лучах над дышащим городом!
О вы, бесконечные недели в Антибе! Солнце над утесами, петушиные крики над морем по утрам, перезвон монастырских колоколов из неведомой дали, — о вы, паруса до горизонта!
Я зову вас, я называю ваши имена, потому что подруга ваших игр пума грустит. Я зову вас, я называю всех вас по именам: «Ланкастер», «Фуке» и Жуан-ле-Пен, придите сюда, вы, спасатели с пляжей, вы, коронованные Аполлоны, приди, l'heure des sentiments [45] , приди, четырнадцатое июля, когда публика безумствует, празднуя воплощение жизни и красоты во Дворце спорта и на площади Оперы, а нас трясет от смеха, потому что эта картина мечты напоминает нам Попу Геморро… — но ни звука больше: с некоторых пор это мерзкое выражение превратилось в маленькое чудо; и вас зову, завтраки высоко над городом, в «Пренс де Галль», вдали от серого минарета мечети, устремленного в небо; и вас, примерки у Аликс, и вас, оглаживающие руки в мастерской у Скиап, и вас, часы весеннего смеха при покупке шляпок, и вас, болтающих у Сюзанны Тальбо женщин, и тебя, вечер в Лувре перед Никой, мягкими движениями руки приветствующей свою сестру, и тебя, ночь во «Всем Париже», когда пума играла на скрипке, — Сен-Тропез, Вильфранш, Арль, Авиньон, «Шато Мадрид», и вас, сотни отловленных и сваренных пумой у «Корнилоффа» раков, и тебя, время, тебя, сентябрь в Париже, постоянного, всегда в коричневом костюме, и тебя, полдень, когда пума укладывала чемоданы в одних трусиках, бюстгальтере и с только что подаренным огромным рубиновым браслетом на запястье, я призываю вас, потому что подруга ваших игр, душа ваша, пума грустит! Придите, раскиньте перед ней бархат ваших воспоминаний, как ковер, вытканный из тысяч часов веселья, молодости и парящего счастья, придите и спойте ей великую песню жизни, которая доносится до нас вновь и вновь, придите и убедите ее, что всего было много, и, смеясь, радуйтесь вашему возвращению, вашей новой встрече, и что же… разве вы не слышите в ответ знакомые серебристые звуки? Разве это не прежний взрыв смеха пумы? Разве в ответ вам не смеется самый прекрасный и самый быстрый рот в мире? Она смеется! Разве не сделалось вдруг светлее везде и всюду?..
45
L'heure des sentiments (фр.) — здесь: пора чувств (Прим. ред.).
Эрих Мария Ремарк из Мехико (предположительно 21.03.1940)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
[Штамп на бумаге: «Отель „Реформа“»] MDC 367–368
Неповторимая, вот уже два часа как в Мехико отключили свет, и он, черный, лежит между горами под чужими бледными звездами, и только маленькая свечка горит на моем письменном столе, в ее свете видны лишь моя рука и лист бумаги, а вообще-то в комнате темно, и любовь, подобно большой ночной бабочке, порхает по ней, изредка касаясь крылышками моего лба…
Самая кроткая, корни которой обнимают мое сердце, будто нежные руки; самая скрытная, укладывавшая мои чемоданы с редкостной заботливостью, но так и не поцеловавшая меня; самая откровенная, говорившая такое, во что я не мог поверить, хотя с глаз моих пелена неведения спала давным-давно; самый смелый, самый быстрый ирландский сеттер, желто-коричневой стрелой несущийся по летним полям; небесная пума, идущая по следу, вся сияющая и блестящая, — откуда вдруг в моих глазах появилось столько солнца, ведь горит одна-единственная маленькая свечка? Но не от нее одной исходит здесь свет, и разве не излучает свет и не сверкает все единственное и неповторимое, потому что оно единственное в своем роде, ответь, неповторимая?