Сказки на ночь для взрослого сына
Шрифт:
И еще Аня помнила: отец и Вера с Надей много дней кряду ходили, обивали разные пороги, стучались в разные двери, но не узнали о Любе и ее судьбе ровным счетом ничего.
За эти дни отец почернел лицом, постарел.
Вот сидит он за столом, к ложке не прикоснулся, голову руками обхватил. Потом прохрипел: «Мать, налей мне чарку», – выпил водку залпом и заплакал без звука. Остальные все замерли; в доме – безмолвие и страх.
Вдруг отец вскочил с лавки, подлетел к комоду, где у зеркала стоял вырезанный Аней из газеты портрет Сталина. Он смотрел на портрет, как будто увидел его в первый раз. Потом резко плюнул Сталину прямо в лицо, схватил его, бросил на пол и пустился в ярости топтать ногами. Тут
А отец, обводя взглядом жену и потомство, тихо и глухо сказал:
– Если какая сволочь эту гадину с пола подберет – убью!
Аня помнила, что сталинский портрет долго лежал посреди комнаты, грязнясь, истрепываясь и покрываясь плесенью. Мать и сестры не прикасались к портрету, даже когда мыли полы. В то время никого из чужих не впускали в дом дальше сеней: страшно боялись, что кто-нибудь донесет на них. Но отца все же боялись больше.
Почему, для чего Аня вспоминает сейчас именно об этом? Ведь у нее такая длинная жизнь: война закончилась нашей победой, Аня выучилась, встретила Бориса, вышла за него замуж, родила свою девочку…
Но все, все ее покинули! Одна Аня на белом свете!
Веточка голая стучит в окно…
«Ирочка, доченька, мне бы тебя увидеть! Иду, иду к тебе, деточка моя ненаглядная!», – жарко и больно рвануло в мозгу… или в сердце?
Брата Николашу Аня помнила плохо: он старше ее всего-то на два года, а умер лет пяти – шести, наверное. Мама говорила, что Николаша родился в канун зимнего Николая, в декабре 25-го года.
Вот всё, что Аня наскребла в своей памяти о так мало пожившем братике: крепкий и звонкий, светловолосый голубоглазый Николаша, не снимая валянок, вбегает из сеней и зовет сестер: «Соня! Аня! Пойдем на улицу! Пойдем снег копать, бабу лепить!» И яркое солнце светит в окошко…
Соня, разумеется, гораздо лучше Ани помнила Николашу: она-то родилась летом 23-го. И память у Сони отменная – молодые завидовали! Телефонные номера всей родни на память до самой смерти помнила! Однако рассказала о брате Николае Соня всего один раз, на маминых поминках; осиротевшие сестры сидели тогда вчетвером в обнимку и плакали.
Соня вспомнила, как проснулась ночью и увидела: братец Николаша в новой рубашке с пояском лежит на лавке под иконами, под зажженной лампадкой; мама стоит у него в ногах и что-то непонятное читает вполголоса по толстой старой книге, рядом с ней беззвучно плачет старшая сестра Вера.
Соня слезла с печки, подошла к брату и стала звать его: «Вставай, вставай, Николаша! Не лежи тут! Пойдем на печку спать!»
Мать погладила ее по голове, сказала тихо: «Угомонись, Софья! Сестер побудишь! Николаша-то не будет топерича жить с нами в дому, он будет жить далеко от нас… За всех нас Господу молиться…»
А тятя подхватил Соню на руки – да и прям на печь! Цыкнул только – и всё…
Тятя очень строгий был.
Аня помнила, что когда за стол садилась вся семья, то всё происходило по раз и навсегда установленному порядку: сначала садился отец, после него – брат Паня, потом девки по старшинству, в конце, поставив на стол общую миску с едой (кашей ли, похлебкой ли), садилась мама. Строго соблюдая субординацию, зачерпывали ложкой еду из миски. Мясо разрешалось брать только в самом конце трапезы. И если кто из малышни по нетерпению залезал в общую миску вперед своей очереди, то сейчас же получал вразумление от тяти в виде полновесного удара по лбу ложкой. А ложка-то большая, деревянная! Аня и сама пару раз схлопотала, а Соня сколько раз – не сосчитать.
Тятя. Папочка. Сгорел. Мама его, почитай, лет на сорок пережила.
– Папа,
– Дурная ты, Анька! Ишь чего надумала – любил вас мало! Ты вот мне ответь: кой в вас, девках, прок? Я на вас, окаянных, мать оставил, а вы чего вытворили?
– Папа, ты о чем? Мы ж маме…
– Мы ж! маме! Деньги каждый месяц слали! Поздравительные открытки на советские праздники! Молчала б лучше! Не уберегли мою Сашу-то! Втянули мать в распрю с Панькиными детьми за наследство, за московскую квартиру! Да я у нас в деревне-то птичник построил просторнее, чем та квартира!
– Папа, папа! Это ж не мы! Это ж Константин, Надин муж…
– А вы куда глядели? Скажешь: не знали! А должны были знать! Про то, что родную мамку обманывают, сирот братовых обижают! Вот я и говорю, кой в вас, девках, прок? К кому облокотилися, к тому и прилипилися, там у них и семья! Корешки посохшие!
– Папа, папочка! Мы же с Надей потом почти два года не разговаривали… Помирились только на маминых похоронах. И дети Панины к бабушке безо всяких обид приезжали – Вера все устроила… А уж Костю-то с Надей жизнь наказала, да как наказала! Папа! Послушай! Мы-то с Соней узнали про Костину затею, только когда он все документы в Москву отвез, а Панин сын позвонил и спросил… Папа, разве мама тебе не рассказывала? Папа, папа! А она – что же, не с тобой? Папа, ты где?
Корешки? О чем он? Вот лежит она, Аня, колода колодой, бревном недвижимым, и никаких корешков.
Или – тело Анино лежит? Тогда где же Аня? Нет! Аня – вот она, она всех помнит и всех любит! А если ее не станет, кто же будет любить и помнить всех?
…А мамушка ее, Аню, любила… Очень любила! Посадит на колени, в макушку поцелует и прошепчет: «Поскребыш…»
Теплая ласковая волна захлестнула Анну Николаевну, она почувствовала легкое покалывание в пальцах рук и ног, открыла глаза и увидела длинный-предлинный коридор. Она не то летела по нему, не то ее везли. В конце коридора в ярком свете Анна различила какую-то фигуру. Свет был такой яркий, такой болезненно-нестерпимый, что она опять закрыла глаза.
Когда Анну Николаевну перевезли из реанимации в неврологию и оставили лежать на каталке рядом с палатой, ожидавшая ее в отделении Оля все сразу правильно оценила. Она взяла из кошелька несколько сторублевых бумажек и положила в карман жакета. Дежурной медсестры на посту обнаружить не удалось, и Оля двинулась к кабинету сестры-хозяйки. На счастье она нашла там медсестру Любовь Владимировну, которая, приняв в карман двести рублей и дежурно сказав: «Что вы, не надо!», выдала Оле комплект постельного белья, застиранного до неопределенности цвета и рисунка, и немного побитое эмалированное судно. Оля у Любочки попросила дополнительно какой-нибудь белый халат и сопроводила свою просьбу вложением в ее карман еще одной сторублевой бумажки. Люба посмотрела на нее с пониманием и уважением, поискала в дальнем шкафу и извлекла из него вполне приличный чистый белый халат размера XXL.
Оля вернулась к Анне Николаевне, поправила на ней простынку и байковое одеяло, всмотрелась внимательно в ее лицо с закрытыми глазами и шагнула в назначенную Анне Николаевне палату. Обычная больничная палата на шестерых: спертый воздух и не очень чистые полы, на пяти кроватях старушки лежат.
Оля надела белый халат не по росту, пожалела, что не сообразила взять свой халат из дома, подвернула длинные рукава, приоткрыла форточку, достала ведро, тряпку, швабру и принялась мыть полы. Заодно вынесла судно из-под соседней кровати, давно ожидавшее больничную нянечку. И удивляться тут нечему: нянечка одна разрывается на сорок человек тяжелобольных; старенькая седенькая бабушка, которая медленно передвигается по отделению на плохо гнущихся ногах.