Сказочник
Шрифт:
Нелидов вернулся в Петербург именно тогда, когда там лучше вообще не находиться. Ноябрь – месяц, который если переживешь в Петербурге, так потом и вовсе жизнь не страшна. Серое, как мышь, небо висит прямо на носу. Солнце в это время напрочь забывает дорогу в этот сумрачный город. Мелкий омерзительный дождь, перемешанный со снегом, пронизывающий ветер и лютая тоска, доводящая до умопомрачения. Нелидов, отвыкший от родного города, решил для себя, что подобное состояние природы очень даже соответствует состоянию его души, и погрузился в работу над новой пьесой.
Появление автора вызвало живейший интерес у актеров. Ужасно любопытно
Правы оказались те, кто справедливо желал видеть в авторе продолжение его героев. От прежнего Нелидова не осталось ничего. Товарищи юности и вовсе бы его не признали. Радостный и жизнелюбивый юноша уступил место мрачному и меланхоличному молодому человеку с тусклым взором и согнутыми плечами. Даже дядя, которого хвори скрутили в бараний рог, и тот выглядел веселей.
– Да, братец, здорово тебя судьба отдубасила! – качал он головой. – Что ж, теперь ясно одно. Либо жениться в третий раз, либо не жениться вовсе!
Феликс стал сторониться женщин. Не дай бог, опять роман, чувства, и каков конец? Но именно его одиночество, печальные глаза и скорбная складка у рта вызывали у дам особенный интерес. Да он просто душка, эдакий лорд Байрон, Чайльд-Гарольд. Они вились вокруг, порхали, как бабочки, да все бесполезно.
Прима театра Саломея Берг потеряла голову в первый же миг, как только увидела литератора.
– Послушайте, Нелидов, – она высунулась из своей гримерной и поманила Феликса. Тот нехотя подчинился. – Послушайте, Феликс, вы гений! Вы талант! Я обожаю ваши пьесы! Я обожаю вас!
Актриса широко раскрыла длинные худые руки, покрытые цветастой шалью, и махала ими, точно архангел Гавриил.
– Благодарю вас, Саломея! – Феликс сдержанно улыбнулся. – Я ценю ваши комплименты.
– Нет, вы не поняли меня! – Саломея сделала решительный шаг по направлению к собеседнику. – Я не говорю вам комплиментов, я говорю вам о своей любви к вам.
– Разумеется, как всякий человек, имеющий поклонников своего таланта, я полагаю, что возможны некоторые литературные преувеличения… – Феликс быстро окинул небольшое помещение взглядом, готовясь к стремительному отступлению и бегству.
Саломея засмеялась и запахнула на себе шаль. Феликсу был чрезвычайно неприятен весь этот разговор и тон, который он находил несколько балаганным. Он грустно смотрел на женщину и не пытался даже казаться хоть немного вежливым или галантным. Саломея не относилась к красавицам театрального Петербурга. Она была слишком худа, очень высока, злые языки говорили, что она производит впечатление костистой рыбы. Ее лицо почти всегда имело болезненно бледный вид, а запавшие глаза с темными кругами усугубляли впечатление о ней как о человеке, которому не-долго осталось жить. При этом она говорила резким голосом, часто со срывающимися интонациями, так что казалось, что она вот-вот разрыдается. Однако все эти на первый взгляд не очень привлекательные черты на сцене становились ее главным козырем, основой ее таланта, рисунка ее роли. Саломее прекрасно удавались роли роковых возлюбленных, носительниц зла, погубивших свою душу. А уж роли в страшных и мистических произведениях
Саломея просто жила в образе. Она грезила новой ролью. Но ее чувство к Нелидову оказалось не просто восторгом почитателя, а именно страстным чувством женщины, которая потеряла голову от любви настолько, что перестала замечать неприличность своего поведения. После их разговора в гримерной, который закончился стремительным бегством Феликса, Саломея каждый день и во всеуслышание заявляла о том, что он – смысл ее жизни. Коллеги по актерскому цеху усмехались и относили подобное поведение на счет сценической эксцентричности примы.
– Мадемуазель Берг без ума от тебя. – Рандлевский небрежно бросил шляпу на стол и присел рядом с Феликсом. – Она мне все уши прожужжала о своей любви к тебе.
– Это все пустое, друг мой. Пускай себе, – отмахнулся Нелидов. – До нее ли мне теперь. Кому как не тебе знать.
– Именно об этом я и пришел поговорить. – Рандлевский осторожно прикоснулся к руке товарища. – Мне кажется, что тебе не следует никому, понимаешь, совсем никому рассказывать о том, что с тобой случилось в Германии. Я думаю, будет только полезнее для тебя и безопаснее, повторяю, безопаснее, если ты не будешь посвящать собеседников в тайны своей семейной жизни и рассказывать им, что был дважды женат и дважды стал вдовцом. А уж о том, при каких обстоятельствах это произошло, и подавно.
Феликс побледнел и откинулся на спинку стула.
– Но, помилуй, тем самым я как бы для себя соглашусь с мнимой причастностью к смерти Греты и Фриды. Но я не могу этого признать, признать того, чего не может быть!
– Полно, не горячись. Тебя никто не заставляет ничего признавать. Я только говорю тебе, как всякий нормальный человек, всякая женщина может относиться к знакомому, который за три года похоронил две жены! И обеих в расцвете лет! К чему тебе интерес полиции, Феликс?
– Но ведь…
– Кроме твоего дяди, меня и тебя в Петербурге не знает никто, а Германия – бог знает где! Дядя не будет рассказывать, да и некому слушать в его-то глуши. На меня же ты можешь положиться совершенно. Я тебя не выдам никогда, хоть пытай меня, хоть режь.
И Рандлевский с еще большим усилием пожал руку Нелидову.
– Не знаю. Но может быть, ты и прав. – Феликс осторожно высвободил руку и потер запястье.
Между тем все было готово к премьере. Театр лихорадило. Саломея так волновалась, что на время оставила Нелидова в покое и если и обращалась к нему, то только как к автору. Феликс накануне не мог заснуть и забылся только наутро. А с утра он уже находился в театре, где бледный и нервный Рандлевский давал последние указания рабочим по сцене. Что ж, оставалось дожить до вечера, а там – либо пан, либо пропал.
Вечером, когда подняли занавес и действие началось, Нелидов, сплошь покрытый липким потом, простоял весь спектакль за кулисами. Мимо него проносились актеры, он слышал реплики со сцены, видел губы суфлера, его пару раз толкнули сценические рабочие, тащившие реквизит, но он не чувствовал ничего. Ничего, кроме дыхания зала. Поначалу ему показалось, что публика воспринимает увиденное с холодным недоумением. Потом легкая изморозь ужаса и оторопи охватила зрителей. И оцепенение. Оцепенение, которое взорвалось овациями и рукоплесканиями. Стонами и криками. Триумф! Победа! Свершилось!