Скитания. Книга о Н. В. Гоголе
Шрифт:
Под тяжестью этих укоров приходилось трудиться вдвойне и втройне, то и дело оставляя единственно по догадке едва внятный намек и потом возвращаясь назад. Пока он выгребал против волн, ему некогда и невозможно было читать, даже для развлечения, не то что какую-то дельную вещь.
Но лишь окончательно замедлялось перо, лишь обрушивалась слишком высокая волна беспокойства и невозможности следовать дальше, потребность свежего чтения становилась слишком сильна, и он беспрестанно, буквально запоем читал, спеша посильнее воспользоваться этим невольным перерывом в труде и захватить из дельных книг побольше всего, что оказывалось позарез необходимо ему.
Он читал хозяйственную статистику Российской империи, материалы для статистики Российской империи в историческом, статистическом и географическом отношениях. Читал сочинение Котошихина «О России в царствование Алексея Михайловича», чтобы во всех
С ещё большим напряженным вниманием он читал книги духовного содержания, в особенности жития многих подвижников церкви, стремясь всё больше и больше укреплять свою веру, что может, может же всенепременно, лишь получше задумайся о себе, духовно восстать человек и, восставши из тьмы эгоизма, подвиги духа свершить, подвиги не слыханного ни в какой стороне самоотвержения, подвиги ни в каком народе не слыханной красоты, ибо не из воздуха должен был соткаться во второй части доблестный муж, а из земных, пусть и не многих, примеров.
В особенности же вчитывался он в жития многих подвижников церкви затем, чтобы проникнуть в эту жгучую тайну русского духа, казалось, способного замирать без следа и вдруг взлетать в кружащую голову высь.
Но всё это были все-таки книги, хоть и повествовавшие о действительно бывшем, а он жаждал слышать самую плоть и самую кровь действительной жизни. По этой причине в душе его крепла охота знакомиться со всяким свежим, даже вовсе не знакомым ему человеком, если этот человек выехал только что из пределов России. В нем развилось и утончилось уменье выспрашивать, пользуясь тем, что русские люди, попав за рубеж, знакомятся ужасно легко и что на водах в Германии и на зимовьях в Италии такие люди сходятся между собой, которые, может быть, никогда в своей земле не столкнулись бы и остались бы в ней незнакомыми, и бывало, что в один час разговора он узнавал то, чего не мог бы, в России безысходно живя, узнать в продолжение недели и месяца, и вся она вновь в его мыслях сцеплялась в единое целое.
Казалось бы, дело сделано, поскорее берись за перо и трудись в поте лица своего, как заповедал Христос. Он и брался. Он простаивал возле конторки по шесть и по восемь часов. И ничего. Всё выходило до пакости вяло из-под притупленного пера, лишний раз напоминая давно открытое правило, что творение жизненно движется только тогда, когда созидается и движется жизненно душа самого никогда не дремлющего творца.
И он с новой пристальностью вглядывался в себя и с новым усердием и с новым пристрастием бился за свое не достигнутое ещё совершенство, всё более и более становясь иным человеком в сравнении с тем, каким был от рождения и по домашнему воспитанию своему, так что многие и очень близкие люди не всегда узнавали его, впрочем, относя видимую им перемену к числу его вечных чудачеств и странностей, не прозревая его тяжкий труд над собой.
Круг его дружеских связей стеснился, ограничился самыми близкими из немногих приятелей. Он отыскивал повсюду таких, кто воспитывал бы себя неустанно или по крайней мере стремился бы сделаться лучше. С прочими знакомцами он почти не видался, и светские дамы, проживавшие в Риме, изнывавшие от скуки безделья, через общих знакомых нередко пеняли ему, что он их совсем позабыл, тогда как он отступился от них, найдя, что они безнадежны, то есть безнадежны в том смысле, что им никогда не расслышать зовущего слова «вперед!».
Что воспитывал он в себе во всю жизнь? Самое естественное, самое нормальное из человеческих чувств: безграничную, бесконечную, беспредельней самой вечности беспредельную любовь к человеку.
Эта задача казалась легка, пока не заглянул он попристальней в самые корни действительной жизни. Любить ближнего, то есть любить человека? Но что есть человек на земле? Человек – это не пороки, не грехи, не паденья его. Человек – это вечное и бесконечное стремление к совершенству, к очищению себя от пороков, грехов и падений. Это вечное и бесконечное боренье с соблазном. Всего прежде с соблазном богатства и чина, которые не больше, чем ветер в траве: как пришли, так и уйдут. Вот они – два наших самых ужасных врага, которые неизменно и неустанно убивают в нас человека. Это вечная и бесконечная неистребимая жажда быть выше другого, а не лучше того, что ты есть.
Да много ли находилось таких, кто воспитывал себя самого и делался лучше? Уж что толковать о дамах высокого света и надменных московских старухах. Нечего о них толковать, когда и русский хороший образованный человек обнаруживался вполне довольным собой и не испытывал ни малейшего желания сделаться лучше, полагая, должно быть, что и без того уж слишком хорош. Что уж о них толковать, когда любое из самых благих начинаний этих
Как взбодрился, как вспыхнул он, как загорелся при одной вести о том, что «Москвитянин» переходит в руки Ивана Киреевского! Он и в письмах писал и Жуковскому говорил, от волнения несколько скованно и уж слишком пространно:
– Движение по части «Москвитянина» меня радует. Да, весьма и весьма. Однако ж сотрудников-то следует подзадоривать. На дело их надобно, так сказать, подпекать. Это всё народ русский, вот что возьмите на заметку себе. Рвануться на труд – наше дело, отчасти даже святое. А там как раз и съедешь на пшик. Из литераторов у нас ещё водится такое старье, что только молодых людей в уныние приводить мастера, а не имеется ума на дельную работу, на труд подстрекнуть. Как до сей поры так мало позаботиться об узнавании природы человека, тогда как это и есть главнейшее начало всему! У нас и профессора заняты только собственным своим краснобайством, а чтобы образовать человека, так вовсе не помышляют об этом. Многие даже не знают, кому они говорят, а потому и немудрено, что не приняли до сей поры языка, которым следует говорить и беседовать с человеком. Не умея ни поучить, ни наставить, они, рассердившись, умеют только кого-нибудь выбранить, а после этого сами же жалуются на то, что их слова не принимаются молодыми людьми, что у молодых людей не соответствующее потребностям – времени направление, позабывши о том, что ежели скверен приход, так в этом сам поп виноват. Как в последние пять или шесть университетских выпусков не образовалось почти ни одного дельно-работящего таланта! И «Москвитянин», издаваясь уже четыре, кажется, года не вывел ни одной сияющей звезды на словесный наш небосклон! Высунули носы какие-то допотопные старцы, поворотились, напустили чего-то и скрылись, тогда как с русским ли человеком не наделать добра на поприще всяком? Да русского человека только стоит попрекнуть хорошенько, повеличав его бабой и хомяком, загнуть ему знакомую поговорку да после сказать, что вот, де, говорит немец, что русский человек ни на что уже не годен, как из него в один миг сделается совершенно другой человек. Авось Иван-то Васильевич заставит многих порасписаться. Чего доброго, и Москва захочет, может быть, доказать, что она тоже не баба.
Он тотчас подзадорил Жуковского, и Жуковский, дня всего в три, захвативши маленький хвостик четвертого, написал стихотворную повесть. Он же от себя несколько раз писал москвичам, чтобы ждали, чтобы не выпускали первого номера, даже если первый номер и набран уже, что можно совершенно отдельно набрать и без всякой нумерации поместить впереди, лишь бы обновленный журнал непременно вышел с вещью Жуковского, которая, без сомнения, придаст изданию особенный вес.
С нетерпением ждал он этого первого номера. Москвичи, по обыкновению, долгонько не присылали. Наконец он увидел первые номера. Статьи самого Ивана Киреевского показались ему замечательны, дельны, однако замечательны и дельны только местами, поскольку были ослаблены чрезмерной московской отвлеченностью автора, тогда как многие вещи следовало бы сказать осязательней, очевидней, короче и проще, в видимую плоть облекая всякую мысль, чтобы не философ брал верх над художником, а художник брал верх над философом, чтобы критик многие вещи чувствовал не вкусом ума, пусть и тонкого, но вкусом сердца, вкусом души, не затемняя того прекрасного, истинного, чего было много и было бы много больше в этих искусных статьях.
Так и представилось ему сгоряча, что великая Русь наконец ожила, что русский хороший образованный человек таки двинулся с места, а уже после него сдвинутся с места и прочие байбаки и хомяки, и на место бестолковейших споров о том, квадратное или крестообразное основание под собором святого Марка в Венеции, или о прочих материях, хотя возвышенных и любопытных, однако вовсе бесплодных для нас, явятся простые, понятные и полезные для земли всей дела. Так и двинулся его труд над поэмой.
Но уж это была последняя сильная вспышка надежд и труда. Спустя каких-нибудь несколько дней он узнал, что Михаил Петрович, то ли из черной зависти к молодому таланту, то ли по нелепому своему воспитанию, пустился ставить Ивану Васильевичу толстенные палки в колеса. Итог получился слишком плачевный. Иван Васильевич, человек, естественно, русский, чересчур нервный, деликатный и тонкий к тому же, в несколько месяцев подорвал свое здоровье донельзя в непрестанных пустяковых стычках с Михаилом Петровичем, выпустил с грехом пополам ещё одну книжку, поместив в ней своих всего две коротких заметки, вновь бросил всё дело на руки Михаилу Петровичу и удалился в деревню, на этот раз, кажется, навсегда.