Скрещение судеб
Шрифт:
В 1979 году, когда уже ни Асеева, ни Али не было в живых, мне нужно было познакомиться со старой поэтессой и переводчицей Надеждой Павлович. Во-первых, я слышала, что она встречалась с Мариной Ивановной в те же предвоенные годы, что и я, а во-вторых, мне хотелось узнать о Мочаловой, воспоминания которой ходят по рукам, и в них та, ссылаясь на Павлович, очень недобро пишет о Муре, о том, что он в Ташкенте пьянствовал и прочее всякое… Но, зная, как Мур жил в Ташкенте, и слыша, что Павлович добрая и набожная женщина, я хотела выяснить, как могло случиться, что эти сплетни приписывают ей? Я позвонила Павлович. Она сказала, что больна и никого не принимает, но, услышав, что я пишу книгу о Марине Ивановне, назначила мне свидание, предупредив,
Я попала в коммунальную квартиру, кто-то из посторонних впустил меня, указав на дверь в конце коридора. Комната была невелика и поразила своей бедностью и малостью книг — видно, только самые любимые, самые нужные. В углу перед иконой теплилась лампадка. У окна за маленьким письменным столиком, заваленным бумагами, работал патлатый молодой человек, очкарик, один из тех, кто всегда «при литераторах». Павлович что-то диктовала ему перед моим приходом. Невысокая, слишком полная и отечная, она сразу же легла, задохнувшись от движения. Она была почти ровесницей Марины Ивановны, чуть помоложе.
«Уходящая натура…» Мои друзья часто меня торопят, говоря, что я, как в кино, работаю с «уходящей натурой». Да, собственно говоря, сверстники Марины Ивановны давно все ушли. Но и моих-то уже большинство оказалось по ту сторону, и я теперь так часто «опаздываю»!..
Надежда Павлович, Надя… «общая наша с Блоком приятельница, круглолицая, черненькая, непрестанно занятая своими туалетами, которые собственноручно кроила и шила — вкривь и вкось — одному Богу ведомо из каких материалов…» — писал Ходасевич, когда осенью 1920 с помощью Блока Надежду Павлович поселили в Доме искусств в огромном здании, выходившем одновременно фасадами и на Мойку, и на Невский проспект, и на Большую Морскую, в так называемом «Диске», где было нечто вроде общежития Петербургских писателей, где жили Ходасевич, Мандельштам, Лозинский, Форш и другие.
А у Блока в дневниках в 1920 году то и дело мелькает имя Павлович: «Гумилеву Н. А. Павлович (профессиональный союз)… [178] », «…Вечером — Над. Ал. Павлович — милая и с хорошими стихами…», «Телефон от Н. А. Павлович (трем человекам из Союза уже будут кое-какие продукты)…», «…Гумилев и другие фрондируют против Павлович…», «…Павлович и Оцуп уговаривают через маму по телефону не уходить из Союза поэтов…», «…Вернулся с Н. А. Павлович. Хорошо с ней…»
178
Павлович приехала из Москвы организовывать Союз поэтов.
Павлович лежала неподвижно, скрестив руки, распластавшись на своем ложе, глаза были закрыты.
— Быть может, мне лучше прийти в другой раз? — сказала я.
— Другого раза не будет… — сказала она. — Задавайте вопросы.
Конечно, ни о какой Мочаловой я не стала ее расспрашивать, я спросила только о ее встречах с Мариной Ивановной, и она сказала мне то, о чем я уже писала: она очень хотела тогда встречаться с Мариной Ивановной, но она была «пуганая» и боялась этих встреч и завидовала тем, кто не боялся. Я спросила еще, знала ли она Мура? Нет, почти совсем не знала…
— Да я не для того вас позвала. Я не об этом хотела вам сказать… — она опять задыхалась. — Я вам должна сказать об Асееве… Вы были в Дзинтари?
— Была.
Помню ли я — там, где теперь построили Дом художников, стояла маленькая церквушка? Помню. Так вот, как-то раз — это было незадолго до смерти Асеева — она жила в Дзинтари и зашла ко всенощной в ту церквушку. Она купила свечку и вдруг заметила у правого клироса перед иконой коленопреклоненную фигуру мужчины. Он молился, и по лицу у него текли слезы. Она узнала Асеева… Поставив свечку, она поскорей, не глядя в его сторону, заторопилась к выходу, боялась смутить его…
Павлович задохнулась, устав от столь долгого монолога, и, замолкнув, лежала неподвижно, опять закрыв глаза. А я, честно говоря, растерялась. Я могла ожидать чего угодно, но не этого! «Есть у нас Асеев Колька, этот может. Хватка у него моя!..» И вдруг — церковь, молится…
Придумала?! Но зачем это ей? Я уставилась на фитилек, мерцавший в лампадке. Говорить неправду — грех!! Я знаю, многие старые, религиозные женщины любят иной раз и других хоть заочно, хоть и посмертно, но приобщить к своей вере. Может, и она так? А может быть… — она ведь «творитель», а творитель не есть лживец, «ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму, так как вещь моглаи долженствовалабыть…» Вот ей и предстало по разуму и совести, что конец должен был быть именно таков! И вообразив на мгновенье, она уверовала искренне, что так оно и было.
А почему, собственно, не могло быть?!И мне вспомнилось лицо Асеева, каким я его однажды увидела в Москве: аскетическое, мертвенно бледное, исступленное лицо, по которому текут слезы… Может, так оно и было там, в Дзинтари, в той церквушке… Может, это был какой-то памятный ему день, и какие-то воспоминания мучили его, а может, и запоздавшее раскаяние, давно уже заговорившая совесть или страх перед близкой и неизбежной кончиной ужасали его и, не зная куда деться от тягостных дум, от захлестнувшей его тоски и не зная, как опростатьдушу, проходя мимо маленькой церквушки, зашел и упал на колени по исстари заведенному прадедами обычаю… Что мы знаем друг о друге?! Борис Леонидович как-то сказал Тарасенкову:
— Ведь все мы живем преувеличенными восторгами, восклицательными знаками… На восклицательном знаке живет Асеев. Он каждый раз разбегается с объятиями и с криками и тем вызывает на какую-то резкость с моей стороны. Все мы живем на два профиля — общественный, радостный, восторженный — и внутренний, трагический.
Может, это и был его — Асеева — тот «второй профиль». И почему нам всегда кажется невероятным то, что вполне может быть вероятным…
Павлович не шевелилась, казалось, она спит. Я посмотрела на молодого человека, который сидел за столом у окна, он глазами дал понять, что пора уходить. Тихонько поднявшись, на цыпочках, я направилась к выходу, и, когда была уже в дверях, Надежда Александровна открыла глаза и сказала:
— Так и напишите: Павлович сказала…
Так и написала.
Да, Москва начиналась с Мерзляковского, как и тогда в 1937-м. Только тогда — молодая, счастливая, вернувшаяся на родину из Парижа, Аля с лёта впорхнула в московскую жизнь, теперь же трудно и грустно было вживатьсяей в эту обычную повседневность, которой мы все жили и от которой ее отучали шестнадцать лет…
Душа должна была переменить русло…
Аля говорила:
— Переход от одной достоверности в другую труден даже физически; состояние невесомости испытали мы все прежде Белки и Стрелки [179] , так или иначе каждый из нас думал о мифическом «возвращении» в некое мифическое «домой», а значит, к доарестному, довоенному самому себе. Но домойвернулись лишь немногие, к самим же себе — никто…
179
Собаки, побывавшие в космосе.