Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Горький, который Бабеля любил и желал ему всяческого добра, однажды сказал ему:
— Завтра у меня будет Сталин. Приходите. И постарайтесь ему понравиться. Вы хороший рассказчик… Расскажете что-нибудь… Я очень хочу, чтобы вы ему понравились. Это очень важно.
Бабель пришел.
Пили чай. Горький что-то говорил, Сталин молчал. Бабель тоже молчал. Тогда Горький осторожно кашлянул. Бабель намек понял и пустил первый пробный шар. Он сказал, что недавно был в Париже и виделся там с Шаляпиным. Увлекаясь все больше и
Наконец он заговорил.
— Вопрос о возвращении на родину народного артиста Шаляпина, — медленно сказал он, — будем решать не мы с вами, товарищ Бабель. Этот вопрос будет решать советский народ.
Поняв, что с первым рассказом он провалился, Бабель, выдержав небольшую паузу, решил зайти с другого боку. Стал рассказывать о Сибири, где был недавно. О том, как поразила его суровая красота края. О величественных сибирских реках…
Ему казалось, что рассказывает он хорошо. Но Сталин и тут не проявил интереса. Все так же звякала ложечка, которой он помешивал свой чай. И — молчание.
Замолчал и Бабель.
— Реки Сибири, товарищ Бабель, — так же медленно, словно пробуя на вес свои чугунные слова, заговорил Сталин, — как известно, текут с юга на север. И потому никакого народнохозяйственного значения не имеют…
Эту историю — тогда же, по горячим следам события — рассказал одному моему знакомому сам Бабель. А закончил он свой рассказ так:
— Что вам сказать, мой дорогой. Я ему не понравился. Но гораздо хуже другое.
— ???
— Он мне не понравился.
Примерно так же вышло и у меня с профессором Фельдманом.
В отличие от пленившего меня Виноградова, у него не было ни желания выслушивать подробные мамины рассказы об истории моей болезни, ни кожаной тетради, в которую он мог бы эти ее рассказы записывать. Он сразу приступил к делу: посадил меня в специальное кресло, похожее на зубоврачебное, заставил разинуть рот и стал изучать мое горло. Усмехнулся, когда я сказал, что умею показывать горло «без ложечки», и сперва действительно обошелся без всяких инструментов.
Но потом сказал, что без «ложечки» все-таки не обойтись, потому что ему надо не только поглядеть на мои миндалины, но и надавить на них той самой «ложечкой», а точнее — специальной металлической лопаточкой, которую он назвал шпателем.
И вот тут-то и разразился скандал.
Я честно разинул рот и изо всех сил старался не мешать профессорскому шпателю дотянуться до моих миндалин. Но мое горло при каждой такой его попытке само, непроизвольно выталкивало этот шпатель. Это был какой-то странный рефлекс. Что-то вроде спазма.
Профессор злился. Причем не на эту странную
Промучившись со мною таким образом минут сорок, он раздраженно кинул свой шпатель в специальную металлическую лоханочку, произнеся при этом такие, хорошо мне запомнившиеся слова:
— Ну и оставайтесь со своим нефритом!
На том и закончился наш визит к знаменитому профессору.
После многих мытарств и приключений миндалины мне в конце концов все-таки удалили. Но это уже совсем другая история, которой здесь не место, поскольку случилось это уже без участия профессора Фельдмана, а этот мой рассказ — о нем.
Итак, профессор Фельдман мне не понравился. Более того: он вызвал у меня довольно резкую и стойкую антипатию. И тем не менее представить себе, что этот самый Фельдман, который так мучился с моим горлом и так искренне расстроился, когда все его усилия оказались напрасны, — представить себе, чтобы он мог оказаться убийцей… Нет! Это было невозможно.
Перебирая в памяти все подробности и детали моего личного общения с двумя «убийцами в белых халатах» — такими разными, не похожими друг на друга, — я был вынужден признать, что так определенно не понравившийся мне профессор Фельдман был похож на убийцу ничуть не больше, чем очаровавший меня профессор Виноградов.
И в то же время поручиться за всех арестованных врачей я бы не мог. А уж в КЛЯТВУ ГИППОКРАТА, о которой постоянно твердил мне Ленька Рапутов, и вовсе не верил.
Не верил не потому, что был таким уж циником.
Просто я не раз слышал от отца историю про Фрунзе, которому по приказу Сталина сделали совершенно ненужную ему операцию и «зарезали» его, как грубо выразился мой папахен, на операционном столе.
Не верил я и в естественную смерть Горького, не сомневаясь при этом, что отправить на тот свет Буревестника дали команду врачам не мифические враги народа, а сам Хозяин (через Ягоду, конечно).
Нынешних же врачей обвиняли в том, что они убили (довели до смерти) Жданова и Щербакова. А эти два персонажа не вызывали у меня и тени сочувствия, и я имел все основания полагать, что у лечивших их врачей — тоже.
Все эти мои тогдашние мысли были, конечно, чудовищны. Но что поделаешь, так было!
Я, конечно, не сомневался, что все это так называемое «дело врачей» — не что иное, как чудовищная провокация. (А мой отец — так тот прямо сравнивал его с «делом Бейлиса», а Лидию Тимашук, якобы раскрывшую заговор своих коллег и получившую за это Орден Ленина, именовал не иначе, как Верой Чеберячкой.)
Насчет того, что все это — провокация, никаких сомнений у меня не было.
Но нет-нет да и мелькала где-то на дне сознания пошлая мысль, что дыма, мол, без огня не бывает.