Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Правда, спустя некоторое время Дикий все-таки впал в немилость. По слухам, Ворошилов где-то сказал, что Алексей Денисович артист, конечно, хороший, но с таким брюхом, которое он себе отрастил, играть вождя нельзя. Дикий тотчас был отлучен от этой — самой главной в стране — театральной и кинематографической роли, и единственным исполнителем Сталина во всех фильмах снова стал Геловани.
За всеми этими переменами я следил с гигантским интересом, различая за этими движущимися фигурками властную волю САМОГО. Может быть, прямо и не выраженную, но легко угадываемую.
Я,
Я не сомневался в этом, потому что хорошо помнил, как в день победы над Японией Сталин сказал: «Мы, русские люди старого поколения, сорок лет ждали этого дня».
Тогда, услышав эту фразу, я был возмущен. Меня ведь учили, что Русско-японская война обнажила всю гнилость царского самодержавия, и это было хорошо. Недаром же большевики занимали в той войне пораженческую позицию. Фраза Сталина, причислившего себя к русским людям старшего поколения, которые восприняли поражение России в той войне как личную травму и сорок лет мечтали о реванше, была в моих глазах предательством. Она означала, что Сталин больше не считает себя большевиком. (Так оно, в сущности, и было.)
Но теперь в этой сталинской фразе мне слышалось совсем другое: мне показалось, что, назвав себя русским человеком старшего поколения, Сталин был искренен. Им двигали, — думал я теперь, — не только политический расчет, не только желание потрафить национальным (а также имперским) чувствам и настроениям народа. Это была, как мне показалось, подлинная, самая что ни на есть искренняя его самоидентификация. И это меня даже тронуло.
Много лет спустя, прочитав книгу Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу», я узнал, что не слишком тогда обманывался на этот счет.
Грузинское, — вспоминает Светлана о своем детстве, — не культивировалось у нас в доме, отец совершенно обрусел… Брат мой Василий как-то сказал мне в те дни: «А знаешь, наш отец раньше был грузином».
И в другой главе той же книги:
Я не знаю ни одного грузина, который настолько бы забыл свои национальный черты и настолько сильно полюбил бы все русское.
Эту свою любовь к России и ко всему русскому он полагал взаимной. Где-то (кажется, у Авторханова) я прочел, что когда Берия заменил всю его охрану специально вызванными для этой цели грузинами, он немедленно отменил этот приказ, озадачив Лаврентия таким раздраженным вопросом:
— Что же, по-твоему, русские меньше любят товарища Сталина, чем грузины?
А совсем недавно мне рассказали, как Сталин пригласил к себе А.Д. Дикого и в беседе с ним (будто бы) сказал:
— Как вам удалось так замечательно сыграть меня? Ведь мы с вами до сегодняшнего дня ни разу не встречались.
— А я играл не вас, — ответил (будто бы) Алексей Денисович. — Я играл представление
И Сталину такой ответ будто бы очень понравился.
Всего этого я тогда, понятное дело, не знал. Но я чувствовал, что Сталину нравится видеть и ощущать себя не грузином, а именно вот — русским человеком старшего поколения. И не без некоторых к тому оснований подозревал, что его грузинский акцент, от которого он до последнего своего дня так и не смог избавиться и который казался мне таким обаятельным, ему самому давно уже был в тягость. Поэтому-то ему и понравился (не мог не понравиться!) Дикий.
Что касается меня, то мне нравились оба. Геловани чаровал меня своей грузинской внешностью и акцентом. Дикий — потрясающим актерским мастерством, благодаря которому Сталин у него и без акцента оставался Сталиным — бесконечно близким и родным, узнаваемым в каждом своем, таком индивидуальном, таком неповторимом, скупом и выразительном жесте, в ритме фразы, в медлительности его речи, в характерных сталинских паузах, словно нарочно оставляющих собеседнику время для того, чтобы тот мог понять, вобрать в себя и в должной мере оценить всю мудрость сказанного вождем.
Эти сталинские двойники (Дикий и Геловани) были очень разные. Но я полюбил обоих, потому что и за тем и за другим для меня стоял — ОН. Каждый был обаятелен по-своему. Но это было не их, а — ЕГО обаяние. Они были только проводниками этого обаяния, а источником его был — ОН.
Помню, в каком-то фильме (кажется, это было «Падение Берлина») герой с ярко выраженной русопятской внешностью (его играл замечательный актер Борис Андреев), представляясь Сталину, настолько обалдел от счастья, что у него напрочь вылетело из головы имя и отчество вождя.
— Здравствуйте, — в растерянности пролепетал он, — Виссарион Иванович.
Сталин (в тот раз это опять был возвращенный из немилости Геловани) с доброй улыбкой протянул ему руку для рукопожатия и мягко поправил:
— Это отца моего звали Виссарион Иванович. А я — Ёсиф Виссарионович.
Обмолвка, спровоцировавшая эту реплику, не казалась нарочитой, искусственно подогнанной к имени и отчеству сталинского отца. Она была живой, достоверной, можно даже сказать — художественной. Из уст героя, которого играл Борис Андреев, она вырвалась естественно: этот человек, если уж случилось бы ему в растерянности запамятовать имя вождя, мог обмолвиться только так, и никак иначе. Какое еще отчество могло прийти ему на ум в этот критический момент? Только «Иванович» — и никакое другое.
У меня был дядя (строго говоря, не дядя, а муж моей тетки), которого звали Исаак Аронович. Он работал главбухом на каком-то заводе. Работал он там много лет, рабочие хорошо его знали, относились к нему уважительно и звали его — даже за глаза — по имени-отчеству. Но запомнить настоящее его имя и отчество решительно не могли. Они звали его Иваном Моисеевичем. Отчество «Моисеевич» было для них как бы верхним, последним пределом «нерусскости». До «Ароновича» им было уже не дотянуться.