Скутаревский
Шрифт:
– Ловко сделано, - еще обмолвился шаровидный, прищелкнув пальцами. Такой не задумается целый класс растворить в кислоте и спустить в реку.
Петрыгин улыбался, поглаживая колено.
– Работы Федора Скутаревского, вот и подпись...
– с удовольствием, как в улику, он ткнул пальцем в место на уголке, где четкое, без инициалов, стояло знаменитое имя. И странно, всем стало легче при упоминании этого имени. Петр Евграфович помолчал и вдруг сказал твердо и солидно: - Послушайте, родной Иван Петрович, нам необходимо привлечь и Ханшина.
– Я не понимаю вас, - вздрогнул Геродов и, как ужаленный, взглянул на Арсения, но тот неопределенно опустил глаза.
Игра в недомолвку не удавалась.
– Ничего, - успокоил его Петрыгин.
– Жена уехала в Кисловодск. Никто не слышит.
– Но ведь Ханшин не пойдет без Скутаревского, -
– Ну, Скутаревского я, по-родственному, беру на себя, - засмеялся Петрыгин.
И вот тогда-то произошло э т о.
– ...а я не желаю! не желаю!
– неожиданно, фистулой визгнул Геродов и сам испугался своего визга; нервы его не выдерживали.
– Я не хочу больше... эта дурацкая история с тетрадкой походит на провокацию. Я...
Его истерическое вступление прервали часы; сперва в них захрипело, будто спрятанный в ящике кто-то расправлял молодцеватые металлические усы; потом, торжественный и самодовольный, начался бой. Глухое звуковое колыханье до последней щели наполняло комнату. Одна волна не утихала, пока не начиналась другая, которая также не торопилась, а всего ударов последовало одиннадцать. Оборванный на полуслове, Иван Петрович с ненавистью глядел то на этот подлый продолговатый предмет, то на его владельца, иронически созерцавшего гостеву ярость.
– Гнусные часы, - вымолвил он потом.
– Философические часы, - веско поправил Петрыгин.
– Но я слушаю вас.
– Словом... я ухожу и порываю все.
– И прежние высокие ноты заметались в голосе Ивана Петровича.
– Они уже бьют меня по щекам, и стоит, стоит. Я стал седой пакостник, я стал чехол с вас, просиженный, старый чехол, из которого пыль выбивают кулаками. Лицо... вы видите, какое у меня стало лицо?.. у меня уже неделю ночует Штруф, и я не смею его выгнать. У меня черные руки стали, руки черные стали у меня... Я боюсь, я слушаю все шаги на лестнице, я сплю не раздеваясь. И у меня жена!
– кричал он, глядя в померклые глаза Арсения.
Кстати, жену он помянул лишь от слепой ревности к тому непременному усачу, который, в случае провала, заменит его в супружеской кровати. Он кричал, и двое остальных также начинали волноваться, у них дрожали пальцы и выплескивался из стаканов чай. Кучка намелко изжеванных окурков в пепельнице и вокруг нее свидетельствовала о крупном разговоре, который состоялся перед появлением Ивана Петровича. Клубок вредных сомнений, завершившийся сегодня истерикой Геродова, грозил перекинуться и на остальное петрыгинское войско, - и вот хозяин гневно закусил свой круглый ус. Лицо его стало жестко, один глаз уменьшился против другого, а пальцы сами собою складывались в кукиш.
– А Гастона Галифе хотите?..
– тихо спросил он, и эхо отдаленного пушечного выстрела раскатилось в его словах.
Только магией, только колдовством можно было бы в такой срок добиться подобных превращений. Иван Петрович укрощенно склонил голову. Арсений закрыл глаза, а толстый похудел неузнаваемо: слово вонзилось ему в самые внутренности. И опять, в тишине, Петрыгин жевал свой ус. Половину двенадцатого звонили насмешливо часы. Человек в золоченой раме выглядел суше и пронзительней; возможно, он выжидал, следует ли и ему произнести веское свое слово. Петрыгин по очереди оглядел свою паству; изредка балуя их необходимыми подачками от высокого лица, которого не называл ни разу, он время от времени избивал их страхом. Взрывчатая смесь трусости и злости, на которой он вел свою машину, могла когда-нибудь погубить его самого, и он никогда не перегревал ненадежного человеческого котла; но никогда раньше и не случалось такого смятенья.
– Интеллигенты, боборыкинское слово...
– твердо сказал Петрыгин. Вам следует вылить по стакану брома за шиворот. Но мне жаль вашего костюма, Иван Петрович. Кстати, это тот заграничный, который я привез вам? Прекрасно сидит. С такою внешностью вам бы только девушек обольщать, а вы хныкаете.
– Мы не хныкаем, но, в конце концов, эти пять драг заказывали не мы!
– выпалил шаровидный и весь разрядился, и губы его повисли, как уши.
– Вы обыватели по преимуществу. Ну что же, nolenti baculus!* Мне нужна сернокислотная промышленность, а вы партизаните на районной торфянке. Я даю задание по коксобензолу, а вы мне о производстве суспензориев. Где чертежи аргуновских разведок?
– И он загремел без опасения быть подслушанным в соседней квартире: вся
_______________
* Не желающему - палку (лат.).
Трудно было предположить подобный темперамент в этом оплывающем сахарном человеке; не было здесь ни патриотической елейности, ни истерических призывов к активному героизму; презрение фонтанировало из него обжигающим словесным фейерверком. Вероятно, в приливе прозорливости, видел он, как из пыльного этого кабинета фразы его выпрыгивают в учебники истории для будущих классических гимназий; скучную политическую отвлеченность он умел вскинуть до степени латинского разящего образа. То была ясновидческая феерия или припадок старческого слабоумия, демагогическое шаманство или откровение в грозе и буре... И вот, как в сказке, еле поспевая за судьбой и словом, плывут иностранные вымпела к ленинградским воротам революции, топочут грузные сапоги интервенции, шумят казацкие плавни на Дону и колышется мужицкая Сибирь. Турбины вчерашней пятилетки десятками выходят из строя, лопаются маховики, сбиваются с такта моторы. Эта грозная забастовка машин переходит в стихийное помешательство промышленности. Интоксикация государственного организма повышается работой отраслевых центров, кровообращение между городом и деревней нарушается, и вот уже сорок тысяч человек стоят в очереди за куском сохлой кукурузной булки. Все проявляют необычайную самодеятельность, все произносят слова, семян которых вчера еще вовсе не подозревали в себе, в каждом шевелится по Мак-Магону. Имена, обстоятельствами истории растертые в геологический ил, восстают, смыкаются разрозненные пылинки, и вот под гром военных оркестров стройный тридцатилетний генерал в треуголке и ботфортах шествует от моря до моря...
– Должно быть, он видел и карту перед собой: иначе попросту нетрезвы были бы его вполне осмысленные жесты. Его импровизация, однако, вряд ли доступна была для серьезного обсуждения.
– ...мы отдадим здесь, вобьем клин сюда и сдвинем там. Мы окажем помощь восстаниям, купим лимитрофы, само небесное воинство и, наконец, луну... Луну, черт возьми, и устроим на ней мировую бордель для православных воинов!..
Иван Петрович сидел смирно, как в парикмахерской, с замиранием сердца вслушиваясь в рокотанье хозяина; кажется, у него начиналась мигрень. В присутствии Петрыгина он просто растеривал себя, а заодно с волей и свое ученое достоинство. Шаровидный вообще чувствовал себя так, точно Петр Евграфович просунул ему руку в живот и чугунною пятернею тискает ему желудок. Арсений щурил глаза; пожалуй, так не разговаривал даже Минин, да и дядю он заставал впервые с этими словами на устах. Разгром был полный, оставалось праздновать победу.
– Вы... вы безумный старик!
– шептал Иван Петрович, трусливо вытирая петрыгинские брызги с подбородка, и голова его тряслась; было ему так, точно на прыгающем лафете везли его куда-то в грохочущую, полную жерновов глубину.
– Но кто тот, под кого вы наряжены?.. но ваша программа?
– Ненависть!
– в ураганной тишине шепнул тот, и в эту минуту было в нем даже от самого Питта.
В полном безмолвии Петр Евграфович поднялся и пошел к этажерке; и Катон не уставал так после словесных погромов Карфагена. В узком зеркале, поставленном в простенок, Иван Петрович, сгорбясь, наблюдал, как небрежно, почти вслепую хозяин заводил аристон. Потом он нажал сбоку рычажок, и тонкие зубцы внутри ящика заиграли отрывистыми, мелодичными звуками. Сразу стало так, точно в прошлое отворилась замурованная дверь. Старая спокойная цивилизация с наивными идеями и неповоротливой техникой вступала в это затхлое пространство, замкнутое, как магический круг. В памяти странные происходили сдвиги и расщепленья, а вещи выглядели новее. С плавным шепотом проходили нарядные пары котильона, шуршали жесткие юбки с турнюрами и платья со смешными буфами на рукавах; застыло гнулись мужчины в складчатых брюках и усах, требовавших дорогих фиксатуаров и ежедневного присмотра; механически хохотали перетянутые жеманницы с проволочными валиками в волосах. Петр Евграфович молодел под это треньканье; сахару в моче не оставалось и в помине; юностный, как озимь, пушок покрывал одряблевшие щеки, но глаза оставались грустны и неподвижны. Он сидел скромнее всех, глядя в расшитый экран у камина; вещь была итальянской работы, она изображала охоту на кабанов, - ликуя и смеясь, охотники били зверя, изогнутого, как пружина. Вдруг он обернулся и сказал с лаской, которая как удар бича: