Слава, любовь и скандалы
Шрифт:
— Разумеется, — ответила Кейт. — А ты уже говорил с Фов?
— Нет еще. Я поговорю с ней вечером, когда она вернется, чтобы переодеться. Сегодня она идет на какую-то вечеринку. — Мистраль ушел в мастерскую, весело размышляя о том, что дочь может и погулять напоследок. Завтра ее за уши будет не оторвать от сокровищ, таящихся в хранилище.
Кейт сидела совершенно неподвижно, пытаясь справиться с острой болью, впившейся в нее словно железные клещи в мягкое, податливое дерево. Значит, мало ему было оставить Надин без приданого, заставить ее работать, ожидая его смерти? Он решил обокрасть ее, приравняв
Или он полагает, что Кейт не догадывается о его намерении отдать Фов самые лучшие работы? Если Фов получит свою треть картинами, оставив им с Надин землю, деньги и капиталовложения, то Мистраль может отдать ей практически половину того, что хранится в комнате без окон. При мысли об этом Кейт судорожно втянула в себя воздух и согнулась пополам, прижимая руки к животу.
Как он смеет так поступать с ней? Она, Кейт Браунинг, вытащила наверх никому не известного художника, сделав из него великого Жюльена Мистраля. Он до конца жизни со всеми потрохами принадлежит ей, черт бы его побрал! Он не имеет никаких прав, кроме тех, что она позволит ему иметь. Что за рассуждения старого дурака о возможности поделить его работы, когда все до последнего холста принадлежит ей и только ей одной?
Жюльен Мистраль — это ее творение. Во что бы он превратился, если бы она не стала его женой? Он упустил бы свой шанс, и другой художник купался бы в лучах славы. И тем не менее это ничтожество смеет говорить о том, что он отдаст свои работы Фов?!
Ее муж создал только то, что она, Кейт, позволила ему создать. Если он отдаст картины, то лишит ее того единственного, что принадлежит ей одной. Этого он сделать не может. Этого он сделать не должен. Парализованная собственной яростью, равной которой по силе она никогда в своей жизни не испытывала, даже тогда, когда Жюльен бросил ее ради Тедди Люнель, Кейт сидела в шезлонге до тех пор, пока приступ неукротимой рвоты не заставил ее сорваться с места и броситься в ванную комнату. Ненависть изливалась из нее потоками желчи.
Когда рвота прекратилась, Кейт была уже абсолютно спокойна и знала, что ей следует сделать.
— Фов, прошу тебя, войди и закрой за собой дверь, — Кейт дожидалась возвращения девушки на лестнице.
— Конечно, но надеюсь, что это ненадолго? Я выгляжу как чучело, а Эрик вернется в шесть. Мы вместе поедем на вечеринку.
— Нет, я тебя не задержу. Фов, ты же не догадываешься о том, как расстраивают твоего отца дискуссии, подобные вчерашней.
— Да, Кейт, я понимаю, что вчера чересчур разболталась. Я уже думала об этом сегодня, и мне самой не понравилось, что я одна говорила за ужином. Этого больше не повторится. Мне, честное слово, очень жаль.
— Дело не в том, как долго ты говорила, Фов, а в самой теме разговора. Ты все время заговариваешь о страданиях евреев.
— Что?
— Я надеялась, что мне никогда не придется говорить с тобой об этом, но теперь я вижу, что это необходимо. Видишь ли, твой отец… Когда ты так говоришь о евреях, ты бередишь его старые раны.
— Вы хотите сказать, что это напоминает ему о Магали?
— Я совсем не это имела в виду. О твоей бабушке я и не подумала. Нет, Фов, все намного серьезнее, и мне непросто объяснить тебе это.
— К чему вы клоните, Кейт? — спросила Фов, удивленная странным выражением на лице всегда холодной, бесстрастной жены отца.
— Фов, тебе только
— О господи, — медленно сказала Фов, — вчера вечером вы говорили о концентрационных лагерях… Вы думали о том, что случилось с евреями во время войны, правда? Вы пытались предостеречь меня, Кейт… Боже мой, мне так жаль! Я и подумать не могла, что это расстроит отца! Мне не приходило в голову…
— Фов, ты не дослушала меня. Я говорю об оккупации Франции и о том, что здесь происходило при немцах. Когда я вернулась в Фелис после войны, Марта Полиссон, которая никуда не уезжала из «Турелло», рассказала мне о том, о чем я предпочла бы промолчать. — Кейт жадно вглядывалась в изумленное лицо Фов, с которого уже исчезло сияющее, возбужденное выражение, с которым она вошла в комнату. — Фов, тебя захватила тема евреев, живших в Провансе, и я старалась тебя отвлечь. Видит бог, для этого у меня были причины. Я надеялась, что в конце концов ты потеряешь к этому интерес. Увы, я вынуждена объяснить тебе, почему не следует больше касаться этой темы. Видишь ли, Жюльен Мистраль живет только ради искусства. Ты ведь догадываешься, что значит для него работа? Ты знаешь, что живопись — это для него все, смысл его жизни?
— Но папа не только художник, он человек, личность, — негромко ответила Фов.
— Твой отец не похож на других. Как все гении, он отличается от простых людей. Я узнала об этом, прожив с ним вместе годы, и не жду, что ты поймешь меня сразу же. Но поверь, гениям чуждо обычное человеческое сострадание, человечность как таковая, именно потому что они гении.
— Я не понимаю вас, Кейт.
— Этого я и боялась. Приведу тебе пример, который будет красноречивее любых слов. В последние годы войны, когда немцы были повсюду, они добрались и до Фелиса. Почти всех пригодных для работы мужчин угнали в Германию… — Кейт замолчала и печально покачала головой.
— И?
— Твоего отца забрали бы тоже, если бы не заступничество высокопоставленного немецкого офицера, с которым он подружился.
— Я вам не верю.
— Разумеется, Фов, ты мне не веришь. Поэтому я и говорила о том, как трудно мне будет все тебе объяснить, даже такую мелочь.
— Мелочь?
Кейт с удовлетворением заметила, как побелело лицо Фов. А ведь она практически ничего ей еще не сказала. Как мудро было с ее стороны завоевать расположение Марты Полиссон. Эта женщина, несомненно, тиран, но сплетничает с удовольствием.
— Этот офицер оказался любителем искусства. Он доставал для твоего отца краски, чтобы тот мог продолжать работать, вычеркнул его фамилию из списка тех, кого должны были угнать на работу в Германию. Твой отец создал несколько шедевров за эти годы, но, если бы люди узнали об этом, его бы назвали коллаборационистом.
— Почему вы мне об этом рассказываете?
— Чтобы ты поняла, как много требует от твоего отца его гений. Когда Жюльен рассказал немцу о молодых бездельниках, укравших у него его драгоценные простыни — во время войны он использовал их вместо холста, — он не подозревал, что это партизаны. Это было трагическое недоразумение, и он так и не смог простить себе этого. Их было двадцать человек, все расстреляны на месте. Жюльен никогда бы и не узнал, что с ними случилось, если бы немец не вернул ему простыни.