Слишком долгой была разлука…
Шрифт:
Почему еврейское, Илья не спросил…
Он достал из футляра принесенную скрипку. Дрожащим в руке смычком и непослушными пальцами заиграл свой любимый Сентиментальный вальс Чайковского, которым убаюкивал Анечку, когда та перед сном плакала. Теперь плакали они — Лейя и он…
В театр его, конечно, не приняли, вежливо дав понять, что ему пока не осилить текущий репертуар. Он не обиделся, — сам понимал, что дело не только в репертуаре… Если бы мог дома больше заниматься, может, и обрел бы почти прежнюю форму и репертуар освоил бы. Но новые хозяева возражали против того, чтобы он, когда они дома, «пиликал свою еврейскую музыку». Хотя играл он Чайковского, Бизе, Скарлатти.
Ноты
Илья, конечно, согласился. Но игра перед случайной публикой его все-таки тяготила. Люди постоянно входят, довольно шумно усаживаются. Да и сидящие не слушали, а больше разговаривали.
Но отказаться даже от такой работы не мог: у него, неработающего, карточка иждивенческая, по которой хлеба и круп давали меньше, чем по рабочей. Да и Лейиной более чем скромной зарплаты едва хватало, чтобы выкупить этот жалкий паек. Его мучило, что Котрина и Тадас то и дело приглашают к себе, чтобы их накормить. Правда, всякий раз придумывали предлог: то племянник из деревни привез свеклы и Котрина сварила борщ, то в избытке картошки и Котрина напекла слишком много драников, а завтра они уже будут «не те».
И только однажды, в день рождения Анечки, уже шестой без нее, они сами напросились к этим единственным друзьям: в своей комнате у них даже стола не было. Лейя еще накануне, когда новые жильцы отсутствовали, напекла оладьев, а Илья сказал, что им что-нибудь сегодня сыграет. Правда, не сказал, что именно. Репетировал в комнатке администратора, пока в зале шли сеансы.
Котрина тоже выставила угощение — пирожки с ливером.
Лейя старалась не плакать. Временами даже улыбалась, вспоминая, как Анечка любила вечерние купанья, как в ванночке плескалась, забрызгивая их. Не капризничала. Плакала, только когда животик болел или долго не могла уснуть. Тогда Илья становился у ее кроватки и играл. Неизменный «Сентиментальный вальс» Чайковского. И Анечка под эту мелодию засыпала. А в гетто только жалобно хныкала — плакать силенок не было. О том, как Илья ее вынес на дне ящика трубочиста, они промолчали. Но когда в конце ужина Илья достал скрипку и заиграл все тот же вальс, Лейя не сдержала слез. И у Ильи, несмотря на явное старание не выдать своего волнения, потекли слезы и дрожали руки, особенно правая, со смычком.
Прошло еще два года тоски по Анечке и воспоминаний о ней. Во вторую зиму они на вещевом рынке, где продавали старую одежду и обувь, купили себе по пальто. Уже дома Лейя углядела, что на ее пальто остались следы когда-то пришитых желтых звезд, — на всех шести углах обрывки ниток. Где продавец взял его? Нашел в оставленной еврейской квартире или… Но эту мысль она гнала от себя, иначе не могла бы его носить, — ведь расстреливали голыми, а вещи разрешали брать исполнителям.
Илье она эти остатки ниточек не показала. Но и не спорола…
Однажды в воскресенье в их дверь позвонили. Соседей дома не было, а к ним приходить было некому, — и они решили не открывать дверь. Но кто-то звонил очень нетерпеливо. И мужской голос позвал Илью. Тадас?! Он же знает, что им звонить нельзя, чтобы не дать повода для очередного всплеска ненависти.
Илья открыл.
— Что случилось?
— Ничего. Видел, что эти подлецы ушли, и решил проведать. Тем более, что воскресенье,
Лейя с Ильей недоумевали: зачем он им это рассказывает? Но спросить не решались. А Тадас, опять помяв шапку, продолжил:
— Но, видно, не зря говорят, что нет такого секрета, который женщина удержала бы в себе. Наша кадровичка — правда, она Котрине приходится двоюродной сестрой — тоже не удержала. Правда, трижды предупредила, чтобы мы никому — ни слова. Но, как видите, не утерпел и я, пришел с этой новостью к вам. Может, она вас утешит. Только вы уж, пожалуйста, на самом деле больше никому.
— Конечно, конечно! Будьте спокойны! — воскликнула Лейя, как всегда торопясь опередить мужа, чтобы тот не мучился своим заиканием.
— Секретная эта газета потому, что печатают ее не для нас, местных, а для тех литовцев, которые за границей, в основном в Германии. Одни убежали, потому что руки в крови, другие потому, что боялись возвращения власти коммунистов и ссылки в Сибирь. А иных, может, как ваших знакомых, насильно вывезли. Такие люди сами вряд ли добровольно выехали, ведь они всего лишь артисты и у немцев не служили.
Илья вздрогнул, — вспомнил фотографию Стонкуса в роли немецкого офицера. Стонкус мог со страху…
А Тадас продолжал:
— Вот такими красивыми видами родного края, девушками в национальных костюмах, фотографиями оставшихся здесь детей и зовут вернуться. И еще там что-то написано. Только не прочесть. Я уже не первую такую газету печатаю. Но пока не знал для кого, молчал. Но оказывается, не только в таких газетах зовут вернуться домой. Эта же наша кадровичка откуда-то узнала, что при советских посольствах в Германии и вроде не только в ней есть представитель теперешней Литвы, который и агитирует земляков вернуться домой. Оказывается, властям очень важно, чтобы люди из того, капиталистического государства вернулись в свое, как они уверяют, рабоче-крестьянское, или, по научному, социалистическое.
Эти объяснения Лейя с Ильей слушали уже вполуха, — обрадовались вдруг блеснувшей надежде, тому, что, быть может, вернутся и Стонкусы с Анечкой.
Теперь оба жили только ожиданием вестей от Тадаса. Но они были очень скупые: напечатал еще одну газету, успел в ней разглядеть лишь пляж и пирс в Паланге. В другой — костел Св. Анны и чью-то семейную фотографию.
И каждый раз они после таких скупых сведений гадали, могут ли такие способы вызвать у Стонкусов ностальгию. Уверяли друг друга, что ничего преступного в том, что он играл роль немецкого офицера, нет, тем более что в его игре, как он сам рассказал, был подтекст, выставлявший этого офицера в негативном свете.