Слово за слово
Шрифт:
Видел их без рукавов и подкладки.
Все их бородавки, болячки, грыжи и потертости видел он. Все их цыплячьи грудки и рахитичные ножки. Животики и сутулые спины. Даже органы этих "органов"видел он!
И потому он был засекречен, Усталло Лев Борисович, и на старости лет не смог выехать на свою историческую родину.
– Папа, – кричала Любочка в аэропорту, – мы тебя ждем! Мы тебя ждем, да, папа?! Мама, да?! Мы вас всех ждем! Всех-всех!..
– Димочку подними! – кричал в отчет
И тянулся кверху на цыпочках, чтобы увидеть в последний раз.
– Я, – сказал вслед самолету, – боюсь не дожить...
Выглянул из подъезда Лазуня Розенгласс, человек, который просвечивал, привалился у скамейки на краешке.
К старости накапливаются в теле килограммы омертвевших клеток.
Так и тащишь их на себе – бесполезным грузом.
А ведь он выпрыгивал, бывало, из подъезда, единым скоком в пролетку на дутиках – и с ветерком, по Пречистенке.
Чихнет в надушенный платочек, а лихач-бородач степенно ему, по-старинному:
– Салфет вашей милости!
Лазуня на это, как и положено:
– Красота вашей чести!
И к "Мартьянычу" – пить, петь, декламировать стихи.
Цветы мои пугливые
Завянутъ какъ-нибудь.
И люди торопливые,
Несчастные, счастливые,
Затопчутъ весь нашъ путь...
Скамейка была крохотная, на одного – не больше, но умещались на ней все желающие.
Потому что рассредоточились они во времени.
Потряскина убили в сорок втором году.
Волоокую Груню сослали за сладострастное поведение.
Старичок-заеда ушел в дом для престарелых республиканского значения, сточив зубы до десен.
Две старушки без зубов умерли от недоедания в промежуточные времена.
Они сочувствовали всем обездоленным на свете, Соня и Броня, но им не сочувствовал никто.
Лазуня Розенгласс сник по старости, хотя старым еще не был.
Лазуню схоронил я.
Дольше всех продержался Усталло Лев Борисович.
Ему нужно было разрешение на выезд, чтобы увидеть внука своего Димочку, но он его так и не получил.
Потому что знал чересчур много.
3
Под вечер, когда немного захолодало и звезды пали на небо, пришел к подъезду тяжеленный мужчина, невиданный в здешних краях.
Сел на скамейку, посопел непомерным носом, покосился на заколоченный подъезд внимательно и осторожно.
Это был Абарбарчук, скорее всего, которому не сиделось на месте, но в темноте трудно разобрать.
Томления
Шатун-Абарбарчук.
Всю жизнь ему хотелось куда-то сбежать.
Куда-то и от кого-то.
Быть может, это бунтовала не без причины его битая веками, повизгивающая от ужаса семейная память?
Он не был суетливым по природе, Шатун-Абарбарчук, промежутки между шатаниями заполнял дремотным существованием, вялым исполнением надоедливых обязанностей, пока не нарастало очередное томление, которое следовало утишить.
Но и на новом месте ему снова хотелось сбежать.
Куда-то и от кого-то.
Фрида знала за ним такую беду и утром надевала на него белую рубаху.
В белой долго не пошатаешься, воротишься под вечер с грязным воротничком.
Он был брезгливым, Шатун-Абарбарчук, и Фрида этим пользовалась.
Еще он был разборчивым в еде, и Фрида кормила его фаршированной рыбой по пять раз на неделе.
Рыба полезна.
В рыбе фосфор.
– От твоего фосфора, – говорил Абарбарчук, – я уже свечусь по ночам.
Но ел.
Были у него когда-то темные рубахи, но Фрида порвала их на тряпки.
Так оно надежнее.
Одну рубаху он припрятал на всякий случай, и утром – Фрида не доглядела – прихватил в сумке с собой.
Дом глядел на него через пылью заросшие окна.
Тени от фонаря – ликами за стеклом – потихоньку сдувались ветром, бледные, смытые временем.
Дом не подавал признаков теперешней жизни, дом выглядывал наружу ликами прошлого, и он просидел дотемна, спокойно и расслабленно.
– Отдайте мне этот дом, – попросил представитель вымершей народности. – Я в нем музей сделаю.
– Музей кому? – заершились законополагающие.
– Тем, кто вымер.
– Да ты что! – ответили. – Нет у нас вымерших. У нас никто еще не вымирал без согласования. Все у нас здоровые, вечно живые.
– Но вот же он я, единственный, который на свете! Вот же язык мой – поговорить не с кем!
– Ты его сам выдумал, этот язык.
И пощурились на него, стали нехорошо оглядывать.
Он туда, он сюда: допустили его в самый закрытый архив, к самой заветной папке, а там пусто. Нет ничего про этот народ, – может, его и вовсе не было?
Так кому же тогда этот музей?..
Он встал наконец со скамейки, шагнул к подъезду, рывком отпахнул дверь вместе с доской.
Оттуда пахнуло пылью, трухой, затхлостью, слабыми запахами давно пригоревшей пищи.
Подползла на ветерке старая, ожелтевшая газета – пугливым, облезлым псом – и распласталась на затертом кафеле, у ног властелина.